Его духовную дочь, рассказывал сеньор викарий, одолевают сомнения: она чувствует, что ее с непреодолимой силой влечет к уединенной, созерцательной жизни, но иногда она опасается, что это религиозное усердие вызвано не истинным смирением, а демоном гордости.
Безгранично любить бога, неустанно искать его в глубине души, где он пребывает, отказаться от всех земных страстей и привязанностей, чтобы соединиться с ним – это безусловно благочестивые стремления и добрые намерения; но указанная особа хотела бы знать, не являются ли они плодом преувеличенного себялюбия. "Может быть, они возникают, – спрашивает исповедующаяся, – оттого, что я, недостойная грешница, считаю свою душу лучше душ моих ближних, полагая, что внутренняя красота моего духа и стремлений может быть смущена и омрачена любовью к человеческим существам, которых я знаю и почитаю недостойными себя? Может быть, я люблю бога не превыше всего на свете, не беспредельно, а лишь больше того немногого, что мне известно и что я презираю, – ибо как ценить то, что не может заполнить мое сердце? Если моя набожность основана на этом, то в ней есть два больших недостатка: во-первых, она – порождение гордости, а не чистой, смиренной любви к богу; во-вторых, она словно висит в воздухе, а потому лишена стойкости и ценности, – ибо кто поручится, что душа не окажется способной забыть о любви к своему создателю, если любовь эта не безгранична и основана лишь на ошибочной мысли, будто нет существа, достойного ее любви?
Об этих сомнениях, слишком мудреных и тонких для скромной провинциалки, и пришел посоветоваться со мной отец викарий. Я пытался уклониться от прямого ответа, ссылаясь на неопытность и молодость, но сеньор викарий так настаивал, что мне пришлось волей-неволей высказать по этому поводу ряд мыслей. Я сказал викарию – и был бы очень рад, если бы вы согласились со мной, – что его духовной дочери следует благосклоннее относиться к окружающим, не анализировать, не извлекать на свет их ошибки, а стараться прикрыть их плащом христианской любви, попытаться найти и оценить в людях их достоинства, чтобы любить и уважать людей; ей следует стремиться к тому, чтобы в человеке найти качества, достойные любви, увидеть в нем своего ближнего, равного себе, душу, в чьей глубине скрыта сокровищница превосходных качеств, – словом, существо, созданное по образу и подобию бога. Когда все окружающее нас возвысится, когда мы будем любить и ценить других, как они того достойны и даже больше, и, мужественно заглянув в глубину своей совести, раскроем все свои ошибки и грехи и обретем святое смирение и презрение к себе – тогда сердце преисполнится любви к человеку и будет не презирать, а высоко ценить людей и их качества; и если потом на этой основе вырастет и с непреодолимой силой поднимется любовь к богу, уж не придется опасаться, что эта любовь происходит от преувеличенного себялюбия, гордости или несправедливого презрения к ближнему, – теперь она родится от чистого и святого созерцания бесконечной красоты и добра.
Если, как я подозреваю, относительно этих сомнений и терзаний Пепита Хименес советовалась с сеньором викарием, то отец не может льстить себя надеждой, что он уже любим; но если викарию удастся преподать ей мой совет и Пепита последует ему, то она или станет новой Марией де Агреда [4], или, вернее всего, откажется от склонности к мистицизму и других странностей и примет предложение батюшки, который нисколько не ниже ее.
Однообразие жизни в этом городке начинает изрядно надоедать мне, и не потому, чтобы моя жизнь до сих пор была более деятельной, – скорее наоборот: здесь я много езжу верхом, гуляю в поле и, чтобы угодить батюшке, посещаю казино, бываю в обществе – словом, живу точно в родной, привычной стихии. Но я лишен всякой умственной жизни: книг не читаю, с трудом урываю минутку, чтобы спокойно предаться думам и размышлениям; а раньше вся прелесть моего бытия заключалась именно в этих думах и размышлениях, – вот почему мое теперешнее существование кажется мне таким однообразным. Только благодаря терпению, которое вы советовали мне сохранять во всех случаях, я могу его выносить.
Моя душа неспокойна еще и потому, что во мне растет с каждым днем страстное желание принять духовный сан, к которому я чувствую решительную склонность с давних лет. Сейчас, когда так близко осуществление заветной мечты всей моей жизни, мне кажется кощунством отвлекаться от нее и переносить внимание на что-либо другое. Эта мысль так мучает меня, и я так часто к ней возвращаюсь, что мой восторг перед красотой созданных творцом неба и звезд, сияющих в эти весенние ясные ночи, восхищение зелеными всходами на полях Андалусии, прохладными садами с чарующими тенистыми аллеями, тихими ручейками и прудами в безлюдных уединенных уголках, где щебечут птицы, где столько душистых цветов и трав, – я повторяю, этот восторг и восхищение, которые, как мне прежде казалось, не противоречат религиозному чувству, не ослабляют, но, напротив, окрыляют и утверждают его в моей душе, – теперь кажутся мне грешным, непростительным забвением вечного ради временного, забвением несозданного и сверхчувственного ради сотворенного и ощутимого. Хотя я недалеко ушел по стезе добродетели и мой дух еще не победил призраков воображения, хотя мое внутреннее, "я" не вполне свободно от внешних впечатлений и утомительного метода рассуждений [5], хотя я не способен усилием божественной любви подняться на вершину разума и непосредственного постижения [6], чтобы узреть истину и добро, не прикрытые образами и формами, но уверяю вас, что я боюсь молитвы с участием воображения, свойственной человеку слабому и так мало успевшему, как я. Даже рассудочное размышление внушает мне страх. Я не хотел бы рассуждать, чтобы познать бога, не хотел бы приводить доказательств в пользу любви, чтобы любить его. Я желал бы одним взмахом крыльев воспарить к внутреннему созерцанию его существа. Кто дает мне крылья голубя, дабы вознестись в чертоги всевышнего, куда стремится моя душа? Но где, в чем мои заслуги? Где умерщвление плоти, длительная молитва и пост? Боже, что сделал я для того, чтобы ты был милостив ко мне?
Я превосходно знаю, что современные нечестивцы без всякого основания обвиняют нашу святую веру в том, что она побуждает людей ненавидеть все земное, презирать природу, опасаться ее, как если бы в ней было нечто дьявольское, и отдаваться целиком лишь тому, что маловеры называют чудовищным эгоизмом любви к богу, – ведь они считают, что, любя бога, душа любит самое себя. Я превосходно знаю, что это не так, что истинное вероучение не таково, – ведь божественная любовь означает милосердие, и любить бога – значит, любить все, ибо непостижимым и чудесным образом все в боге и бог во всем. Я превосходно знаю, что не грешу, любя творения, что допустимо и справедливо любить их, ибо что же сами они, как не проявление, не плод божественной любви? И тем не менее какая-то странная боязнь, необычное сомнение, едва ощутимые, неопределенные угрызения совести мучают меня теперь, когда я, как прежде, как в дни моей юности, как в раннем детстве, ощущаю прилив нежности и восторга, проникая в чащу леса, слушая в ночном безмолвии пение соловья, внимая щебетанию ласточек и влюбленному воркованию горлицы, глядя на цветы и звезды. Порой мне чудится, что в моих ощущениях присутствует чувственное наслаждение, нечто отвлекающее меня на один миг от моих высоких стремлений. Я не хочу, чтобы дух мой грешил против плоти; но я не желаю, чтобы красота материального мира, его наслаждения, даже самые утонченные, нежные и воздушные, даже те, что скорее воспринимаются духом, чем плотью, – как легкое веяние свежего воздуха, напоенного ароматом полей, как пение птиц, как спокойное и величественное безмолвие вечерних часов в садах и цветниках, – отвлекали меня от созерцания высшей красоты и хотя бы на одно мгновение умеряли мою любовь к тому, кто сотворил стройное здание вселенной.
Я не скрываю от себя, что материальные предметы подобны буквам в книге или обозначениям и знакам, которые помогают душе постичь глубокий смысл, прочесть и раскрыть красоту бога, чей образ, или, вернее, эмблема, находится в них, не изображая бога, но представляя его. Порой, заметив различие между знаком и образом, я начинаю еще больше сомневаться и терзаться угрызениями совести. Я говорю себе: если я преклоняюсь перед красотой земных предметов, если я слишком люблю их – не идолопоклонство ли это? Ведь я должен любить красоту лишь как знак, как изображение сокровенной божественной красоты, которая в тысячу раз дороже и несравненно выше всего.