— Мадам! Мадам! Вы еще живы?
Не сказав никому об этом приключении, она заперлась, чтобы подлечить раны, впрочем легкие. Газетная статья в отделе происшествий и окровавленные бинты, найденные в ее туалетной комнате, выдали ее. Но Мари уже снова уезжает со своим желтым саквояжем, круглой шляпкой и с бумажником в кармане, с большим мужским бумажником из черной кожи, который она купила «для войны».
У мадам Кюри не было никакого особенного костюма для такого необыкновенного образа жизни. Старые ее платья украсились повязкой Красного Креста, кое-как приколотой булавкой к рукаву. Она никогда не носит косынки: в госпитале Мари работает с непокрытой головой, в простом белом лабораторном халате.
«Ирэн сказала мне, что вы находитесь в окрестностях Вердена, — писал ей из Вокуа ее племянник Морис Кюри, артиллерист. — Я сую нос во все проходящие по дороге санитарные машины, но всегда вижу только кепи, густо расшитые галунами, а я не думаю, чтобы военные власти захотели упорядочить состояние вашего головного убора, не предусмотренного уставом…»
У «кочевницы» совершенно нет времени заниматься домашними делами. Ирэн и Ева вяжут фуфайки для подопечных фронтовиков и отмечают на большой карте, висящей в столовой, ход боевых действий, вкалывая маленькие флажки в стратегические пункты. Мари требует, чтобы дети отдохнули на каникулах без нее, но на этом и кончаются ее попечения. Она не запрещает Ирэн и Еве при воздушных налетах ночью оставаться в постели, вместо того чтобы уходить в погреб и там дрожать от страха. Не запрещает им в 1916 году войти в бригаду бретонских жнецов, чтобы заменить мобилизованных мужчин и целые две недели вязать снопы или работать на молотилке; не запрещает им в 1918 году остаться в Париже, при обстреле города «бертами». Она не стала бы любить слишком осторожных, слишком требовательных дочерей.
Ева еще не может приносить пользу, но Ирэн в свои семнадцать лет посвятила себя радиологии, не отказавшись при этом от сдачи экзамена на аттестат зрелости и от слушания лекций в Сорбонне. Вначале она была лаборанткой своей матери, затем стала получать задания. Мари посылает ее в госпитали и считает естественным, что Ирэн, на которую возложены слишком ответственные для ее юного возраста поручения, пребывает в действующих армиях в Фурне, Гугштадте, Амьене. Тесная дружба связывает мадам Кюри с дочерью-подростком, Полька уже не одинока. Она может теперь беседовать по-польски о своей работе и личных делах с сотрудницей, с подругой.
В первые месяцы войны она советуется с Ирэн по очень важному вопросу.
— Правительство просит частных лиц отдать ему свое золото, скоро будет выпущен заем, — говорит она дочери. — У меня есть немного золота, и я хочу вручить его государству. К этому я присоединю свои медали, которые мне совсем не нужны. Есть у меня и еще кое-что. По лености я оставила вторую Нобелевскую премию — наш самый верный капитал — в Стокгольме, в шведских кронах. Я бы хотела репатриировать эти деньги и вложить их в военный заем. Это нужно государству. Но я не строю никаких иллюзий: деньги наши, по всей вероятности, пропадут. Поэтому я не хочу совершить такую «глупость» без твоего согласия.
Шведские кроны, обмененные на франки, становятся французской государственной рентой, «национальной подпиской», «добровольной контрибуцией»… и понемногу распыляются, как и предвидела Мари. Мадам Кюри сдает свое золото во Французский банк. Служащий, принимавший его, берет у нее монеты, но с негодованием отказывается отправить в переплавку знаменитые медали. Мари нисколько не чувствует себя польщенной. Она считает подобный фетишизм нелепостью и, пожав плечами, уносит коллекцию своих наград в лабораторию.
Иногда, если выпадает свободный час, мадам Кюри садится на скамью в саду на улице Пьера Кюри, где растут ее любимые липы. Смотрит на новый пустой Институт радия. Думает о своих сотрудниках, ныне фронтовиках, о своем любимом ассистенте, геройски погибшем поляке Жане Даниче. Она вздыхает. Когда же кончится этот кровавый ужас? И когда можно будет снова взяться за научную работу?