С тех пор как Ирэн перестала жить на Бетюнокой набережной, мадам Кюри и Ева обедают вдвоем. Множество обстоятельств протекшего рабочего дня занимают ум Мари, и она не может удержаться, чтобы не обсуждать их вслух. Так от вечера к вечеру из ее не связанных между собой замечаний вырисовывается таинственная, волнующая картина напряженной деятельности лаборатории, которой Мари предана душой и телом. Хотя Ева никогда и не увидит всех этих аппаратов, но они становятся для нее чем-то дружественным, близким, как и сотрудники лаборатории, о которых Мари говорит тепло, почти нежно, с большим упором на притяжательные местоимения:
— Я очень довольна «моим» молодым Грегуаром. Я знала, что он очень даровит… (Кончив суп.) Представь себе, что сегодня я застала «моего» китайца в физическом кабинете. Мы говорили по-английски, и наш разговор продолжался бесконечно. В Китае неприлично противоречить, и, когда я высказываю гипотезу, в неточности которой он перед этим убедился, он все-таки любезно поддакивает мне. А я должна сама догадываться, что у него есть возражения. Перед моими учениками с Дальнего Востока мне приходится стыдиться своих плохих манер. Они более цивилизованны, чем мы! (Приступая к компоту.) Ах, Евочка, надо бы пригласить к нам на вечер «моего» поляка нынешнего года. Боюсь, как бы он не пропал в Париже.
В такой Вавилонской башне, как Институт радия, различные национальности сменяются одна другой. Но среди них всегда есть один поляк. Если мадам Кюри не может дать университетскую стипендию своему соотечественнику в ущерб более способному кандидату, она за свой счет оплачивает занятия молодого человека, приехавшего из Варшавы, но он никогда не будет знать об этом.
Марн сразу прерывает овладевающие ею мысли. Наклонившись к дочери, она говорит другим голосом:
— Теперь, дорогая, расскажи мне что-нибудь. Какие новости в мире?
С ней можно говорить обо всем, в особенности о вещах детски наивных. Рассказ довольной Евы о достижении средней скорости в семьдесят километров на автомобиле находит в Мари понятливую слушательницу. Сама мадам Кюри хотя и осторожная, но страстная автомобилистка и с волнением следит за спортивными возможностями своего «форда».
Анекдоты о ее внучке Элен, какое-нибудь детское ее словцо вызывают у Мари смех до слез, нежданно молодой.
Она умеет говорить и о политике без резкости. «Ах, этот успокоительный либерализм!» Когда французы хвалят преимущество диктатуры, она мягко говорит им: «Я жила под политическим гнетом. Вы — нет. Вы не понимаете вашего собственного счастья жить в стране свободы…» Сторонники революционного насилия встречают у нее отпор:
«Вам никогда не убедить меня, что было полезно отправить Лавуазье на гильотину…»
У Мари не было времени стать настоящей воспитательницей своих дочерей. Но благодаря ей Ирэн и Ева каждодневно пользуются одним несравненным благом: счастьем жить совместно с исключительным человеком — исключительным не только по таланту, но и по своей гуманности, по своему внутреннему противлению всякой пошлости, всякой мелочности. Мадам Кюри избегает даже такого проявления тщеславия, какое было бы вполне простительно: ставить себя в пример для других женщин. «Нет необходимости вести такую противоестественную жизнь, какую вела я, — говорит она своим чересчур воинственным поклонницам. — Я отдала много времени науке потому, что у меня было к ней стремление, потому что я любила научное исследование… Все, чего я желаю женщинам и молодым девушкам, это простой семейной жизни и работы, какая их интересует».
Во время этих тихих обедов вечером бывает, что Мари и Ева заводят разговор о любви. Эта женщина, пострадавшая так трагически, так несправедливо, не питает большого уважения к страсти. Она б охотно присоединилась к формулировке одного большого писателя: «Любовь — чувство не почтенное».
«Я думаю, — пишет она Еве, — что нравственную силу мы должны черпать в идеализме, который, не развивая в нас самомнения, внушает нам высокие стремления и мечты; я также думаю, что обманчиво ставить весь жизненный интерес в зависимость от таких бурных чувств, как любовь».