Три золотые медали, одна за другою, выпали на долю семьи Склодовскнх. Третья досталась Мане при окончании гимназии 12 июня 1883 года.
В гнетущей жаре и духоте читают список награжденных, говорят речи, гремят туши. Учителя поздравляют учениц. В парадном черном платье, с букетом чайных роз, приколотым к корсажу, младшая Скло-довская прощается со всеми, клянется писать своим подругам каждую неделю и покидает навсегда гимназию в Краковском предместье, взяв под руку отца, гордого успехами дочери.
Отец Склодовский уже решил, что, прежде чем выбирать себе дорогу в жизни, Маня поедет на целый год в деревню.
Год каникул! Можно себе представить, чем это должно бы показаться девочке, талантливой, во власти раннего призвания, тайком читающей научные пособия… Но нет, в таинственную переходную эпоху юности, когда формировалось ее тело, а черты лица становились тоньше, Маня вдруг обленилась. Отбросив школьные учебники, она в первый н последний раз в своей жизни до упоения наслаждается бездельем.
«Мне не верится, что существует какая-то геометрия и алгебра, — пишет она Казе, — я совершенно их забыла».
Вдали от Варшавы и гимназии она живет месяцами у приютивших ее родственников, отплачивая за гостеприимство какими-то неопределенными уроками их детям или ничтожной суммой денег на питание. Она вся отдается счастью самой жизни.
Как она беззаботна! Какой вдруг стала радостной! Между прогулкой и обедом она едва находит время, чтоб взяться за перо и описать свое блаженство в письмах, которые обычно начинаются: «Мой дорогой чертенок» или: «Душенька Казя».
Маня — Казе:
«Могу тебе сказать, что, кроме часового урока французского языка, который я даю маленькому мальчику, я ничего не делаю, буквально «ничего» — даже забросила начатую вышивку. У меня нет времени, занятого чем-нибудь определенным… Встаю я то в десять, то в четыре или пять (утра, конечно, а не вечера!). Ни одной серьезной книги не читаю, ничего, кроме глупых развлекательных романов. Несмотря на аттестат, удостоверяющий законченное образование и умственную зрелость, я чувствую себя невероятной дурой. Иногда я начинаю хохотать одна, сама с собой, и нахожу искреннее удовлетворение в состоянии полнейшей глупости.
Мы целой бандой ходим гулять в лес, играем в серсо, в волан (я — очень плохо!), в кошки-мышки, в гусыню и развлекаемся другими, такими же детскими забавами. Здесь столько земляники, что на пять грошей можно купить вполне достаточное количество, чтобы наесться: полную глубокую тарелку с верхом. Увы, земляника уже кончилась. Боюсь только, что при возвращении домой мой аппетит не будет иметь границ и моя прожорливость возбудит беспокойство.
Мы много качаемся на качелях, причем изо всех сил и страшно высоко, купаемся и ловим раков при свете факелов. Каждое воскресенье запрягают лошадей, чтобы ехать к обедне, а затем мы делаем визит священникам. Оба священника очень умны, очень забавны, и в их компании мы очень весело проводим время.
На несколько дней я заезжала в Зволу. Там в это время гостил актер Катарбинский — виновник общего веселья. Он пел нам столько песенок, столько декламировал стихов, столько разыгрывал с нами разных шуток и столько собирал для нас крыжовника, что в день его отъезда мы сплели большой венок из маков, полевой гвоздики, васильков, и, когда бричка с Катарбинским тронулась в путь, мы бросили ему наш венок, крича во все горло: «Да здравствует… да здравствует пан Катарбинский!» Он тотчас надел венок себе на голову, а затем, как оказалось, уложил его в какой-то чемодан и увез в Варшаву. Ах, как весело живут в Зволе! Там всегда большое общество, царит такая свобода, независимость и равенство, что ты вообразить себе не можешь. Когда мы ехали оттуда к себе домой, Лансе так лаял, что мы не знали, как с ним быть…»
За этот год безделья и умственной дремоты в Мане развилась так и оставшаяся в ней на всю жизнь страсть к деревенской жизни. Приглядываясь то к одной, то к другой местности в разные времена года, она открывала новые красоты польской земли, по которой рассеялись ее родные. В мирной, спокойной Зволе ничто не останавливает взора, и круглый горизонт кажется таким далеким, как нигде в мире. У дяди Ксаверия в Завепшице пасутся на лугах пятьдесят породистых лошадей — целый завод. Заняв у своих кузенов не очень изящные брюки, Маня становится наездницей.