Выбрать главу

На столе пирамидами возвышались фрукты, а торты высились, словно монументы. Есть никому не хотелось, гости посасывали фрукты и лениво грызли печенье. Через час г-жа Роземильи стала собираться домой.

Было решено, что Ролан-отец проводит ее до дому, а г-жа Ролан останется, чтобы, за отсутствием служанки, осмотреть квартиру материнским оком и убедиться, что для сына приготовлено все, что нужно.

— Вернуться за тобой? — спросил Ролан.

Она помедлила, потом сказала:

— Нет, старичок, ложись спать. Я приду с Пьером.

Как только г-жа Роземильи и Ролан ушли, она погасила свечи, заперла в буфет торты, сахар и ликеры и отдала ключ Жану, потом прошла в спальню, открыла постель и проверила, налита ли в графин свежая вода и плотно ли закрыто окно.

Братья остались одни в маленькой гостиной. Жан все еще чувствовал себя уязвленным неодобрительными замечаниями о его вкусе, а Пьера все сильнее душила злоба оттого, что эта квартира досталась брату. Они сидели друг против друга и молча курили. Вдруг Пьер поднялся.

— Сегодня, — сказал он, — у вдовы был изрядно помятый вид. Пикники ей не на пользу.

Жаном внезапно овладел тот яростный гнев, который вспыхивает в добродушных людях, когда оскорбляют их чувства.

Задыхаясь от бешенства, он проговорил с усилием:

— Я запрещаю тебе произносить слово» вдова «, когда ты говоришь о г-же Роземильи!

Пьер высокомерно взглянул на него.

— Ты, кажется, приказываешь мне? Уж не сошел ли ты с ума?

Жан вскочил с кресла.

— Я не сошел с ума, но мне надоело твое обращение со мной!

Пьер злобно рассмеялся.

— С тобой? Уж не составляешь ли ты одно целое с госпожой Роземильи?

— Да будет тебе известно, что госпожа Роземильи будет моей женой.

Пьер засмеялся еще громче.

— Ха! ха! Отлично. Теперь понятно, почему я не должен больше называть ее» вдовой «. Однако у тебя странная манера объявлять о своей женитьбе.

— Я запрещаю тебе издеваться… понял? Запрещаю!..

Жан выкрикнул эти слова срывающимся голосом, весь бледный, вплотную подойдя к брату, доведенный до исступления насмешками над женщиной, которую он любил и избрал себе в жены.

Но Пьер тоже вдруг вышел из себя. Накопившийся в нем за последний месяц бессильный гнев, горькая обида, долго обуздываемое возмущение, молчаливое отчаянье — все это бросилось ему в голову и оглушило его, как апоплексический удар.

— Как ты смеешь?.. Как ты смеешь?.. А я приказываю тебе замолчать, слышишь, приказываю!

Жан, пораженный запальчивостью брата, умолк на мгновенье; в своем затуманенном бешенством уме он подыскивал слово, выражение, мысль, которые ранили бы брата в самое сердце.

Силясь овладеть собой, чтобы больней ударить, и замедляя речь для большей язвительности, он продолжал:

— Я уже давно заметил, что ты мне завидуешь, — с того самого дня, как ты начал говорить» вдова «. Ты прекрасно понимал, что мне это неприятно.

Пьер разразился своим обычным резким и презрительным смехом.

— Ха! ха! бог ты мой! Завидую тебе!.. Я?.. я?.. я?.. Да чему же, чему! Твоей наружности, что ли? Или твоему уму?..

Но Жан ясно чувствовал, что задел больное место брата.

— Да, ты завидуешь мне, завидуешь с самого детства; и ты пришел в ярость, когда увидел, что эта женщина предпочитает меня, а тебя и знать не хочет.

Пьер, не помня себя от обиды и злости, едва мог выговорить:

— Я… я… завидую тебе? Из-за этой дуры, этой куклы, этой откормленной утки?..

Жан, видя, что его удары попадают в цель, продолжал:

— А помнишь тот день, когда ты старался грести лучше меня на» Жемчужине «? А все, что ты говоришь в ее присутствии, чтобы порисоваться перед нею? Да ведь ты лопнуть готов от зависти! А когда я получил наследство, ты просто взбесился, ты возненавидел меня, ты выказываешь это мне на все лады, ты всем отравляешь жизнь, ты только и делаешь, что изливаешь желчь, которая тебя душит!

Пьер сжал кулаки, едва сдерживаясь, чтобы не броситься на брата и не схватить его за горло.

— Замолчи! Постыдился бы говорить о своем наследстве!

Жан воскликнул:

— Да ведь зависть так и сочится из тебя! Ты слова не можешь сказать ни отцу, ни матери, чтобы она не прорвалась наружу. Ты делаешь вид, что презираешь меня, а сам завидуешь! Ты придираешься ко всем, потому что завидуешь! А теперь, когда я стал богат, ты уж не в силах сдерживаться, ты брызжешь ядом, ты мучаешь мать, точно это ее вина!..

Пьер попятился к камину; рот его был полуоткрыт, глаза расширены; им овладело то состояние слепого неистового гнева, в каком человек способен на убийство.

Он повторил тише, задыхаясь:

— Замолчи! Да замолчи же!

— Нет! Я уже давно хочу все тебе высказать. Ты сам дал мне к этому повод — теперь пеняй на себя. Ты знаешь, что я люблю эту женщину, и нарочно высмеиваешь ее предо мной, выводишь меня из себя. Так пеняй на себя. Я обломаю твои змеиные зубы! Я заставлю уважать меня!

— Уважать тебя!

— Да, меня.

— Уважать… тебя… того, кто опозорил всех нас своей жадностью?

— Что ты говоришь? Повтори… повтори!

— Я говорю, что нельзя принимать наследство от постороннего человека, когда слывешь сыном другого.

Жан замер на месте, не понимая, ошеломленный намеком, боясь угадать его смысл.

— Что такое? Что ты говоришь?.. Повтори!

— Я говорю то, о чем все шепчутся, о чем все сплетничают, — что ты сын того человека, который оставил тебе состояние. Так вот — честный человек не примет денег, позорящих его мать.

— Пьер… Пьер… подумай, что ты говоришь? Ты… ты… как ты можешь повторять такую гнусность?

— Да… я… я… Неужели ты не видишь, что уже целый месяц меня грызет тоска, что я по ночам не смыкаю глаз, а днем прячусь, как зверь, что я уже сам не понимаю, что говорю и что делаю, не знаю, что со мной будет, — в потому что я невыносимо страдаю, потому что я обезумел от стыда и горя, ибо сначала я только догадывался, а теперь знаю.

— Пьер… замолчи… Мама рядом в комнате! Подумай, ведь она может нас услышать… она слышит нас…

Но Пьеру надо было облегчить душу! И он рассказал обо всем — о своих подозрениях, догадках, внутренней борьбе, о том, как он в конце концов уверился, и о случае с портретом, исчезнувшим во второй раз.

Он говорил короткими, отрывистыми, почти бессвязными фразами, как в горячечном бреду.

Он, казалось, забыл о Жане и о том, что мать находится рядом, в соседней комнате. Он говорил так, как будто его не слушал никто, говорил, потому что должен был говорить, потому что слишком исстрадался, слишком долго зажимал свою рану. А она все увеличивалась, воспалялась, росла, как опухоль, и нарыв теперь прорвался, всех обрызгав гноем. По своей привычке Пьер шагал из угла в угол; глядя прямо перед собой, в отчаянии ломая руки, подавляя душившие его рыдания, горько, с ненавистью упрекая самого себя, он говорил, словно исповедуясь в своем несчастье и в несчастье своих близких, словно бросая свое горе в невидимое и глухое пространство, где замирали его слова.

Жан, пораженный, уже готовый верить обвинению брата, прислонился спиной к двери, за которой, как он догадывался, их слушала мать.

Уйти она не могла, — другого выхода из спальни не было; в гостиную она не вышла — значит, не решилась.

Вдруг Пьер топнул ногой и крикнул:

— Какая же я скотина, что рассказал тебе все это!