По мнению этих писателей, психология в книге должна быть скрыта, подобно тому как в действительности она скрыта за жизненными фактами.
Роман, задуманный по этому принципу, выигрывает в отношении интереса, подвижности повествования, красочности, жизненной живости.
Итак, вместо того чтобы пространно объяснять душевное состояние какого-нибудь персонажа, объективные писатели ищут тот поступок или жест, который неизбежно будет сделан человеком в определенном душевном состоянии, при определенных обстоятельствах Они заставляют героя вести себя с начала и до конца книги таким образом, чтобы все его поступки, все его порывы являлись отражением его внутренней природы, отражением его мыслей, желаний или сомнений. Они, следовательно, скрывают психологию, вместо того чтобы выставлять ее напоказ, и делают из нее остов произведения, подобный тем невидимым глазу костям, которые составляют скелет человеческого тела. Художник, рисуя наш портрет, не показывает же нашего скелета.
Мне кажется еще, что роман, написанный таким способом, выигрывает в отношении искренности. Прежде всего он правдоподобнее, — ведь люди, действующие вокруг нас, отнюдь не сообщают нам о побуждениях, которым они повинуются.
Необходимо считаться также с тем, что если мы, постоянно наблюдая людей, можем достаточно точно определить их характер, чтобы предвидеть их поведение почти при любых обстоятельствах, если мы с уверенностью можем сказать: «Такой-то человек, обладающий таким-то темпераментом, в таком-то случае поступит так-то», — из этого вовсе не следует, что мы сможем определить одну за другой все сокровенные последовательные извилины его мысли, непохожей на нашу мысль, все таинственные зовы его инстинктов, иных, чем у нас, все смутные побуждения его природы, органы которой, нервы, кровь и плоть, отличаются от наших.
Как бы ни был гениален слабый, мягкий, лишенный страстей человек, любящий исключительно науку и труд, он никогда не сможет настолько воплотиться в пышущего здоровьем, чувственного, пылкого молодца, обуреваемого всеми вожделениями и даже всеми пороками, чтобы понять и показать интимнейшие побуждения и ощущения столь чуждого ему человека, хотя прекрасно может предвидеть все его жизненные поступки и рассказать о них.
Итак, тот, кто является поборником чистой психологии, только на то и способен, чтобы подставлять самого себя на место каждого из персонажей в тех разнообразных положениях, в какие он их ставит, ибо он не в силах изменить свои органы, те единственные посредники между нами и внешним миром, которые навязывают нам свои восприятия, определяют нашу чувствительность, создают в нас душу, существенно иную, чем у других. Наше восприятие, наше познание мира, приобретенное при помощи наших органов чувств, наши понятия о жизни — все это мы можем только частично перенести на те персонажи, чью сокровенную и неведомую сущность мы собираемся раскрыть. Таким образом, только самих себя всегда и показываем мы в облике короля, убийцы, вора или честного человека, куртизанки, монахини, юной девушки или рыночной торговки, потому что нам приходится ставить перед собой такую проблему: «Если бы я был королем, убийцей, вором, куртизанкой, монахиней, девушкой или рыночной торговкой, что бы я делал, что бы я думал, как бы я действовал? Мы разнообразим свои персонажи только тем, что меняем возраст, пол, социальное положение и все условия жизни нашего я, которое природа ограничила непреодолимой стеной органов восприятия.
Умение здесь состоит только в том, чтобы не дать читателю угадать это я под различными масками, предназначенными скрывать его.
Но если, с точки зрения полной точности, чистый психологический анализ является спорным, он может всетаки дать нам столь же прекрасные произведения искусства, как и всякий другой метод работы.
Вот сейчас появились символисты. А почему бы и нет? Их мечта как художников достойна уважения; особенно же ценно в них то, что они сознают и не скрывают, как трудно создать произведение искусства.
Надо быть поистине слишком безумным, слишком смелым, слишком заносчивым или слишком глупым, чтобы еще отваживаться писать в наше время! После стольких учителей, до такой степени разнообразных по своему характеру и по многосторонности своего гения, можно ли сделать что-нибудь, что уже не было бы сделано, сказать что-нибудь, что уже не было сказано? Кто из нас может похвастаться, что написал страницу или фразу, какие еще никогда не были написаны? Когда нам приходится читать, — нам, до того пресыщенным французской литературой, что самое тело свое мы ощущаем как некое тесто из слов, — случается ли нам найти хоть строчку, хоть мысль, которая не была бы уже привычной для нас или, по крайней мере, предугаданной нами?
Человек, ставящий себе целью только развлечь своих читателей уже знакомыми приемами, пишет, с уверенностью и простодушием посредственности, произведения, предназначенные для невежественной и праздной толпы. Но те художники, над которыми тяготеет вся литература минувших веков, те, кого ничто не удовлетворяет, кому ничто не нравится, потому что они мечтают о лучшем, кому все кажется уже отцветшим, кто всегда ощущает свое творчество как бесполезную и пошлую работу, судят о литературном искусстве как о чем-то неуловимом, таинственном, что лишь слегка приоткрывается нам на некоторых страницах величайших мастеров.
Двадцать стихов, двадцать фраз, которые нам случается иной раз прочитать, потрясают нас до глубины сердца, как изумительное откровение, но стихи, следующие за ними, похожи на любые другие стихи, проза, текущая дальше, похожа на любую другую прозу.
Гениальные люди, вероятно, не ведают этих терзаний, этих мук, так как они одарены неисчерпаемой творческой силой. Они не судят сами себя. Мы же, все остальные, — мы только добросовестные, упорные труженики и можем бороться с непобедимым отчаянием лишь ценою непрерывных и настойчивых усилий.
Два человека своими простыми и вдохновляющими поучениями дали мне эту силу вечно дерзать: Луи Буйле и Гюстав Флобер.
Если я говорю здесь о них и о себе, то единственно потому, что их советы, изложенные в нескольких строках, окажутся, может быть, полезными некоторым молодым людям, менее самоуверенным, чем это обычно бывает при вступлении на литературное поприще.
Буйле, с которым я познакомился раньше и сошелся довольно близко примерно года за два до того, как снискал дружбу Флобера, не уставал твердить мне, что для создания репутации художника достаточно сотни стихотворных строк, а может быть, и менее, если только они безукоризненны и содержат самую суть таланта и оригинальности писателя, хотя бы и второстепенного; он заставил меня понять, что непрерывная работа и глубокое знание ремесла способны — в минуту особой прозорливости, подъема и увлечения, при удачно найденном можете, вполне соответствующем склонности нашего Ума, — привести к рождению небольшого, единственного в своем роде и самого совершенного произведения, какое мы только способны создать.
Затем я понял, что самые известные писатели почти никогда не оставляли после себя более одного тома и что надо прежде всего найти и выбрать среди множества тем, предоставленных нашему выбору, ту тему, которая способна привлечь к себе все наши способности, все наше мужество, все наши творческие силы.
Позднее Флобер, с которым я иногда встречался, почувствовал ко мне расположение. Я осмелился показать ему несколько моих опытов. Он доброжелательно прочел их и сказал:» Не знаю, есть ли у вас талант. В том, что вы принесли мне, обнаруживаются некоторые способности, но никогда не забывайте, молодой человек, что талант, по выражению Бюффона, — только длительное терпение. Работайте «.
Я работал и часто приходил к нему снова, чувствуя, что нравлюсь ему, потому что он в шутку стал называть меня своим учеником.