«Смотри же, скажи непременно, что это были мисс Пенни, кто передал известья… скажи непременно… мы… мисс Пенни… запомни… скажи миссис Глендиннинг, что это были мы». Вот какое устное послание память не без иронии подсказала Пьеру, послание, что некогда одним вечером доверили ему почтенные сестры, старые девицы, придя в особняк с порцией самых свежих и отборнейших новостей, которые приберегали для того, чтоб составить изысканную, avec la recherche, светскую беседу с его матерью, но не застали дома царственную леди и потому пересказали все ее сыну, спеша дальше, в каждый дом округи, дабы везде появиться с вестями самыми первыми.
«Желал бы я, чтоб все произошло в любом другом доме, но не у двух мисс Пенни, в любом другом доме, но только не у них, ибо я всей душой верю, что мне нужно прийти. Но не к ним… нет, этого я сделать не могу. Вне сомнений, сплетня очень быстро достигнет ушей моей матери, и тогда она сложит два и два… немного встревожится… решительно рассердится… и навсегда распрощается со своим горделивым убеждением в моей голубиной чистоте. Терпение, Пьер, в нашей округе не так уж много жителей. Не в густых толпах Ниневии затерялась она, где меж людей стирается всякое различие. Терпение, ты с ней еще повидаешься, поймаешь ее, когда она будет идти мимо тебя какой-нибудь зеленой тропкой, совсем как в твоих ночных мечтах. Та, что хранит сию тайну, не может жить в дальних краях. Терпение, Пьер. Такие тайны, в конечном счете, наилучшим и скорейшим образом всегда сами же себя и выводят на чистую воду. Или, если тебе угодно, ступай назад и возьми перчатки, да не забудь также и трость, а тогда отправляйся инкогнито в сей вояж в поисках разгадки. Возьми свою трость, слышишь, ибо, скорее всего, тебе предстоит очень долгая и утомительная прогулка. И вправду, я лишь теперь смекнул, та, что хранит сию тайну, не может жить в дальних краях, но притом ее близкое соседство вовсе не будет бросаться в глаза. Стало быть, поворачивай-ка ты обратно да снимай шляпу и оставь трость стоять на месте, мой добрый Пьер. Не искушай неведомое, запутывая все еще больше…»
Так Пьер и бросался от одного к другому в эти печальные два дня, что стали для него днями величайших душевных мук: он то пытался себя усовестить, то сам с собою спорил; и так как поведение его было чрезвычайно благоразумно, он укротил все свои невольные всплески чувств. Безусловно, мудро и правильно было то, как он держался, безусловно, но в мире, как наш, где бесчисленные двусмысленности подстерегают нас на каждом шагу, никто не может с уверенностью ручаться, что поступки другого, какими бы осторожными и взвешенными они ни были с точки зрения добродетели, непременно приведут к возможному наилучшему исходу.
Но когда эти два дня миновали и Пьер понемногу стал узнавать себя прежнего, словно вернулся из какой-нибудь таинственной ссылки, в ту пору его замыслы заняться собственнолично и открыто разгадкой тайны, сузить ли ему круг поисков, заявившись с визитом к двум старым девам, или же, напротив, расширить его, обойдя пешком целое графство да осмотрев зорким глазом все, не пропуская ни единой былинки, словно инквизитор, который с коварством гадюки скрывает до последнего причину своих расспросов, – эти мысли и все им подобные, наконец, оставили Пьера в покое.
Он стал трудиться без устали, призвав на помощь всю силу своего разума, дабы прогнать призрак навеки прочь. Казалось, он осознал, что всякий раз при виде двойницы в его груди просыпалась неясная тоска, которая, как ни крути, была ему вовсе не свойственна и непривычна его обычному расположению духа. Ее окутывал ореол страдания, и он боялся даже представить, какие, с позволения сказать, бедствия таит оно в себе, ибо в своем тогдашнем неведении он не мог найти для них лучшего слова; казалось, двойница сеет за собою семена лихих невзгод, которые, если не поспешить истребить их на корню, способны отравить и наполнить горечью всю его жизнь – ту счастливую жизнь, которую он выбирал, давая Люси святую и искреннюю клятву верности, что было для него одновременно и жертвой, и наслаждением.