«Мой характер, мое положение, мои принципы, – писал он к министру, узнав о происках своих врагов, – не позволяют мне разыгрывать гнусную роль доносчика, еще менее стремиться унизить людей, собратом которых я намерен сделаться. Но я вправе, кажется, не оскорбляя ничьей деликатности, обратить против моего противника оружие, которым он хочет поразить меня. Главные надзиратели не позволяют мне ознакомиться с их заявлениями. Это – нехороший прием, и этот прием обнаруживает их боязнь, что я отвечу им на основании фактов. Но я слышал, что они указывают на моего отца, который был ремесленником, и находят, что, как бы ни был человек знаменит в этой профессии, его звание несовместимо с почетною должностью главного надзирателя. Мой ответ на это – обозрение фамилий и прежних занятий некоторых из главных надзирателей, для чего у меня имеются весьма точные данные. Пункт первый, – г-н Дарбонн, орлеанский главный надзиратель и один из моих самых горячих противников, на самом деле Герве. Он – сын парикмахера Герве. Я могу назвать десяток лиц еще живых, которым этот Герве продавал и приготовлял парики. Однако же Герве-Дарбонна приняли в число главных надзирателей без оппозиции, хотя в своей молодости он, может быть, шел по стопам своего отца. Пункт второй, – г-н Маризи, занявший место бургонского главного надзирателя тому назад пять или шесть лет, назывался Леграном. Он сын Леграна, который трепал лен в предместье Сен-Марсо, а потом снимал лавку на Лаврентьевской ярмарке, где и сколотил кое-какое состояние. Его сын женился на дочери Лафонтена-Селлье, принял имя Маризи и был допущен в главные надзиратели без оппозиции. Пункт третий, – г-н Телец, шалонский главный надзиратель, сын еврея Телеца Дакосты, сперва ювелира-старьевщика, а потом, благодаря Пари, богатого человека. Он был принят без оппозиции, но потом исключен, так как будто бы опять взялся за ремесло отца, чего я не знаю. Пункт четвертый, – г-н Дювосель, парижский главный надзиратель, сын пуговичника, был подмастерьем у своего брата на Железной улице, компаньоном его же и наконец сам держал лавку. Г-н Дювосель не встретил никакого препятствия принятию его в надзиратели…»
Весь этот ехидный розыск не принес, однако, пользы Бомарше. Хлопоты его врагов увенчались успехом, и вакантная должность была замещена другим лицом, более высокородным, чем сын часовщика. Но не погибло и «дело», о котором писал Бомарше своему отцу. Секретарь Его Величества все-таки протерся в высшие ряды французской администрации. Он купил себе должность генерал-лейтенанта королевской охоты в луврских уездах и округах. Старше Бомарше в этом капитанстве, – так называлась территория, предназначенная для королевской охоты, – был один лишь герцог Лавальер, зато и подчиненные его были не менее сановиты: Рошшуар и Маркувиль – оба графского достоинства. Это обстоятельство, надо думать, несколько смягчало негодование Бомарше при мысли об оппозиции господ главных надзирателей вод и лесов. Сама должность генерал-лейтенанта королевской охоты едва ли была ему по душе, роль судьи нарушителей прав венценосного охотника часто вызывает у него саркастические замечания.
Герцог Лавальер почти совсем не вмешивался в дела капитанства, так что Бомарше являлся фактически главным блюстителем королевских интересов. Охраной этих последних заведовал особый трибунал, «трибунал-охранитель удовольствий короля» (tribunal conservateur des plaisirs du roi). Заседания этого судилища происходили каждую неделю под председательством Бомарше в длинном платье юриста, сидящим на кресле с белыми лилиями. Будущий автор «Севильского цирюльника» судил здесь, по его собственному выражению, не только «бледное человечество», но и «бледных кроликов». Бледные кролики, конечно, были безответны, но бледное человечество (чаще всего – увлекающиеся родовитые охотники) нелегко мирилось с обвинительными приговорами Бомарше и никогда не упускало случая насолить своему Соломону, хотя бы и задним числом. В должности генерал-лейтенанта королевской охоты Бомарше пробыл десять лет, с 1763 года по 1773-й, с перерывом на целый год. В 1764 году старик Карон получил из Мадрида известие, что предполагаемый жених его дочери Лизетты, Жозеф Клавиго, вдруг отказался от своей невесты, как только заручился местом королевского архивариуса. В Мадриде многие знали будто бы о Клавиго как будущем муже девицы Карон, так что отказ испанца являлся оскорблением девичьей чести последней. Это обстоятельство и было причиной перерыва в деятельности Бомарше в качестве охранителя королевских потех, причиной его путешествия в Испанию. Так объясняется это самим писателем в четвертом мемуаре против Гезмана, так же изображен Бомарше в драме Гёте «Клавиго»: Бомарше – восстановитель чести сестры. Гете написал свою драму, руководясь названным мемуаром. Он был знаком с испанскими приключениями Бомарше под пером того же Бомарше, но другие документы проливают на эту историю совершенно иное освещение или два освещения одновременно… Надо заметить, что оскорбленная девица Карон значительно приукрашена в данном случае. Невинной жертве Клавиго было в это время тридцать три года, т. е. гораздо больше, чем самому Бомарше и даже Клавиго. Гораздо правдоподобнее поэтому допустить, что жертвой был «вероломный» жених, а не наоборот, хотя и Клавиго во всей этой истории не является вполне безукоризненным человеком. Но если допустить даже, что девица Карон, которой тринадцатилетний брат смело расписывал о «товарище другого пола», в тридцать три года оказывалась какой-то наивной институткой, а Бомарше ехал в Испанию восстанавливать ее честь, впрочем, с некоторым сомнением в правдивости мадридских корреспонденток, то зачем понадобились оскорбленному брату 200 тысяч франков Пари-Дювернэ, а он действительно захватил эти тысячи? Ответом на это может служить хронологическая справка: Бомарше пробыл в Испании двенадцать месяцев, тогда как инцидент с Клавиго был улажен в течение одного. Взволнованный мститель за честь сестры приехал в Мадрид 18 мая, 19-го он заставил Клавиго подписать свидетельство о добром поведении девицы Карон и вероломстве ее жениха, и после нескольких дней колебаний с обеих сторон, со стороны Клавиго – готовности жениться или нет на Лизетте, со стороны Бомарше – желания отомстить «злодею» или простить, 18 июня 1764 года в семье Каронов не было уже речи о пресловутой свадьбе, а в королевском архиве не было уже бывшего архивариуса дона Жозефа Клавиго. Бомарше восстановил честь своей сестры, добился наказания ее оскорбителя и затем… надолго остался в Испании.
Все это время, одиннадцать месяцев, он вращается в высшем мадридском обществе, совершенно как равный с равными. У графа Бутурлина, русского посланника, он играет в карты и с большим достоинством требует от него выигранные, но неуплачиваемые деньги. Еще ближе стоял он к графине, даже воспевшей его в стихах. В графских салонах устраивались музыкальные вечера, и Бомарше пел на них и сочинял для них песни на манер испанских сегидилий, там же ставили оперу Руссо «Le devin du village»[5], причем Бомарше играл Любена, а Бутурлина – Аннету. То же расположение и восхищение питал к нему английский посланник лорд Рошфорд… Все письма Бомарше из Испании проникнуты неподражаемым весельем и необыкновенной бодростью; о Клавиго говорится в них только вначале, в виде довольно сухого сравнительно отчета старику Карону. Но не веселье занимало на самом деле французского путешественника: он предавался веселью только в виде отдыха, не без задней мысли, что все эти посланники и их гости – нужные люди, с которыми необходимо ладить. Остальную часть времени Бомарше посвящал деловым хлопотам. Беззаботный, заразительно веселый собеседник в салонах, он сочинял у себя дома проект за проектом в расчете на податливость испанского правительства. Здесь не в первый и не в последний раз опять раскрывается «эластическая» натура Бомарше, девиз его деятельности, если не совсем, то очень близко определяющийся словами ubi bene ibi patria[6], немножко в стиле русской пословицы – где кисель, там и сел. Он состоял в это время в переписке с Вольтером, и когда Вольтер спросил его, как он находит Испанию, он ответил, что сказать это можно, только уехав из Испании. Несмотря на это, он льстил и заискивал перед испанским правительством, и даже больше – он хотел взять концессию на то, что бичевал в своей поэме «Оптимизм», и предлагал основать общество для снабжения невольниками испанских плантаторов в Америке. Другой его проект – образование французской торговой компании наподобие Ост-Индской, с монопольным правом торговли в Луизиане, третий – колонизация Сьерры-Морены, четвертый – проект мер для поднятия в Испании земледелия, промышленности и торговли, и, наконец, пятый – план снабжения провиантом испанской армии…
Не одна жажда наживы руководила прожектерством Бомарше. Это прожектерство было потребностью для его могучей натуры, как сильные движения для здорового организма. Своей неутомимой энергией и широтою замыслов он напоминает знаменитых завоевателей, мечтавших о царстве от моря до моря, людей, которых Альфиери называет за грандиозные порывы их духа – людьми-растениями. Бомарше был одним из таких людей-растений. «В конце концов, – писал он отцу из Мадрида, – ты меня знаешь, любезный батюшка. Моей голове не чуждо ничто из самого широкого и возвышенного: она одна понимает и охватывает то, что заставит отступить дюжину обыкновенных и неподвижных умов…» Но и дюжина обыкновенных умов способна побеждать один необыкновенный; Бомарше так и уехал из Испании, не добившись осуществления ни одного из своих проектов.