Тогда я хорошенько собрался с духом. Я притворился, что смотрю на портрет Тальма, помещавшийся около камина. Я подошел ближе к ней, но стоял к ней спиной и вообразил тогда, что она собирается отойти от камина для того, чтобы не быть подле меня. Я не захотел присутствовать при том отступательном движении, еще раз кашлянул, но уже единственно для вида, и вошел в дверь, ведущую на сцену. Я уселся в партере и услыхал, как господин Бокаж сказал режиссеру, указывая ему на репетировавшую ingénue.
— Знаете, Леон, она никуда не годится, она невозможна! В конце акта придется от нее отказаться. Империа, конечно, не была бы страстнее, но она не была бы неловка и вульгарна. Разве она еще не поправилась?
— Не думаю.
— Велите-ка узнать…
Я отважился заявить, что мадемуазель Империа сидит в фойе.
— Чего это она там застряла, что за идея? Мое милое дитя, — прибавил он, обращаясь ко мне, — будьте добры, подите сказать ей, что мы желаем, чтобы она была здесь, в ее же интересах.
Я очутился одним прыжком в фойе и выполнил возложенное на меня поручение так смиренно, что она удивилась и не могла сдержать легкой улыбки.
— Хорошо, — отвечала она, — я буду настолько добра, что повинуюсь.
Она сунула свою работу в карман, вошла и села у входа в партер. Бокаж кивнул ей головой, на что она отвечала поклоном, одновременно полным достоинства и почтительным. Он подозвал меня к себе другим кивком головы и сказал, передавая мне свою меховую грелку для ног.
— Эта девочка еще нездорова, передайте это ей.
Я почти стал на одно колено, чтобы положить этот мех под ноги Империа. Она поблагодарила меня с видом женщины, привыкшей к вниманию, и поблагодарила новым поклоном своего директора. Она принимала эту милость, как добрая принцесса принимает положенное ей поклонение. Твердое и спокойное выражение ее лица в эту минуту меня поразило, даже испугало. Ей вот не нужно было изучать других актеров для того, чтобы приобрести благородные и простые манеры, она сама могла поучить других. Каким неловким и ничтожным чувствовал я себя подле нее!
Пока ingénue путала в последней сцене действия, режиссер, потеряв терпение и обменявшись несколькими словами с директором, подошел к Империа и сказал:
— Обратите внимание на те упреки, которые делаются вашей коллеге. У нее отберут роль. Приготовьтесь репетировать ее завтра.
Империа ничего не отвечала, только слеза скатилась по ее щеке.
— Ну, что с вами? — продолжал режиссер.
— Ах! Я никогда не бывала еще принуждена огорчать кого-либо!
— Вам следует привыкать к этому, дитя мое, — таковы нравы театра!
На другой день она заменила Коринну, которая объявила себя отныне ее непримиримым врагом.
Пьеса шла лучше и быстрее. Я заметил, что, когда приходилось подогревать чересчур спокойную игру Империа, к ней всегда обращались с чрезвычайной почтительностью, а в тех местах роли, где ее качества проявлялись сами собой, ее сильно ободряли. Очевидно, к ней питали уважение, превышавшее то, которое могло соответствовать ее летам и положению. Она была обязана этим своей манере держаться и своей кротости, которые внушали почтение и участие. В фойе это тайное влияние ощущалось еще более. Актеры — это дети, иногда своенравные, легкомысленные и готовые все разнести, но дети впечатлительные, тонкие наблюдатели, чрезвычайно чувствительные инструменты, звучащие при всяком дуновении. Высокомерные и жестокие хулители, они всегда готовы поддаться энтузиазму, и часто случается, что двое непримиримых врагов с восторгом аплодируют друг другу под впечатлением искреннего восхищения. Они отличаются свободным суждением невменяемых виртуозов. Их интеллектуальная жизнь или жестоко небрежна или чрезмерно великодушна. Принужденные декламировать все то дурное или хорошее, что им навязывают, они не умеют ни от чего воздерживаться — ни от пристрастия, ни от презрения.