Я последовал за ним, не отвечая ему, неуверенный и усталый. Я бросился на постель и не мог придумать никакого выхода из моих колебаний.
Белламар проспал несколько часов и приготовился к отъезду с Империа и Анной, совершенно поправившейся.
— Я оставлю тебя здесь до завтра на свободе, — сказал он мне. — Пойди к Леону и осмотри с ним достопримечательности города. Ты можешь даже попросить у него совета, не упоминая о доме № 25 и не рассказывая ему никаких подробностей, никаких сведений, которые помогли бы ему потом узнать случайно заинтересованную личность. Впрочем, на Леона можно положиться в той же мере, как и на меня, — это серьезный молодой человек, ум высшего закала. Его мнение должно иметь в твоих глазах более веса, чем мое.
— А мне-то вы не скажете фамилии графини?
— Никогда, пока она не даст мне на это разрешения. Кстати, мне поручено, если ты помнишь, узнать, свободно ли твое сердце. Ну, что ж, свободно оно или нет?
В эту минуту Империа вышла из своей комнаты, неся в руке маленький дорожный мешок из полинялого и стертого трипа и плотнее заворачиваясь в складки жиденького дорожного плаща, чтобы скрыть платье, прорвавшееся у проймы. Контраст между этой целомудренной бедностью и роскошью дамы в дорогих кружевах поразил меня, открывая мне глаза на мои собственные инстинкты. Честолюбив ли я? Чувствителен ли я к обаянию роскоши, так соблазнительно играющей перед непривычными к ней глазами? Бедность была ли мне противна? Мог ли я вызвать в своем воображении такое наслаждение роскошью, которое было бы способно заставить меня позабыть дорогой образ моей маленькой подруги? Душа моя кричала изо всей силы, внезапно и пронзительно: «Нет!»
— Ну, что же, — продолжал тихим голосом Белламар, — я спрашиваю тебя, свободно ли твое сердце? Глух ты, что ли?
— Знаете что, — отвечал я тихо, — ее сиятельство графиня чересчур любопытна.
Белламар взял меня за руку, отвел на два или на три шага от Империа и сказал:
— Если ты думаешь об этой, то не можешь думать о той.
Я не посмел доверить своей тайны Белламару. Очень уж я боялся, чтобы он не оказался против меня. Я отвечал ему, что я безусловно свободен и что, прежде чем отказаться от такого большого преимущества, я еще хорошенько подумаю.
— Завтра вы присоединитесь к нам в Туре? — сказала мне Империа, садясь в вагон. — Не забудьте, что без Леона и без вас мы не посмеем сделать и шага.
— А как же другие и наш милый директор?
— Наш милый директор будет слишком занят всеобщим устройством, а другие, хоть и очень милы, но это не вы. Прощайте! Веселитесь хорошенько и не забывайте нас.
Она уехала, взглянув на меня с таким целомудренно-дружеским видом, что волнение, испытанное в голубой спальне, показалось мне пустым сновидением. Империа точно угадывала мое положение, и я уверил себя, что глаза ее говорили мне: «Не любите никого, кроме меня».
Я не заикнулся об этом Леону. Раз я больше не колебался, мне нечего было советоваться с ним. Я говорил с ним только о нем. Его друг из дома № 23 происходил из хорошей семьи и был достаточно образован и серьезен для человека праздного. Мы вместе осмотрели замок Блуа, все исторические подробности о котором он интересно нам рассказал. Вечером он предложил нам остаться у него и просто поболтать за стаканом пунша, покуривая отличные сигары. В течение этого мирного разговора я понял в первый раз, что за таинственные мысли обуревали Леона.
Леон был уже не мальчик, ему было тридцать два года, он много пожил и многому научился в жизни. Театр был всегда его преобладающей страстью. Он любил все его фикции и не мирился ни с одной его действительностью. Его поддерживал дух, а не долг. Он любил все свои роли, он всегда дополнял их в уме и, тщательно заботясь о своей внешности, гриме и костюме, выходил всегда на сцену убежденный, что он и есть изображаемое им лицо. Но в то же время он и ненавидел все свои роли, потому что находил их очерченными и написанными не в духе его чувства. Наконец, он был слишком большим мастером для того, чтобы быть виртуозом, слишком начитанным для того, чтобы быть исполнителем, и постоянно внутренне восставал против своей задачи, не желая, однако, отрекаться от нее и не будучи в состоянии думать о чем-либо другом, кроме своего дорогого и омерзительного ремесла.