Сатиры «Ямбов», написанные в последующие месяцы, развивают идеи «Собачьего пира». По мысли этой поэме близок «Лев», где народ, изображенный в традиционно-аллегорическом образе льва, едва победив в кровавой схватке, оказывается жертвой льстивых пигмеев, и поэма «Идол», нанесшая один из первых ударов по наполеоновской легенде. Но далее Барбье с нарастающей горечью рисует картину нравственного падения буржуазной Франции, и его революционный пафос постепенно угасает. Париж, который был когда-то в глазах всех народов городом свободы, теперь представляется воображению поэта в образе «дьявольского котла», где копится жидкая грязь, чтобы, извергнувшись, затопить весь мир; души людей опустошены погоней за наживой; нет более великих помыслов и возвышенных идей; гибнет искусство — театр превратился в вертеп, продажность прессы сделала даже книгопечатание проклятием, а машина, придуманная «потомками Прометея» для помощи человеку, стала его врагом. Эта картина (истинность которой подтвердил Герцен, рассказывая о впечатлении, произведенном на него «Парижем, описанным в ямбах Барбье, в романе Сю»)[4] приводит поэта в отчаяние; он все меньше надеется на борьбу народа, которому ныне, не в пример великанам 93-го года, «пороха хватает не более, чем на три дня». Его осаждают философские мысли о неодолимости зла, которое, как ему кажется, пронизывает всю человеческую историю и даже все мироздание. К концу сборника трагизм сгущается, уже ясно ощущаются признаки идейного кризиса, который в годы спада революционной волны переживал не один Барбье, но и другие прогрессивные поэты Франции, в том числе Виктор Гюго. Если в момент создания «Собачьего пира» Барбье на мгновение поднялся до народной точки зрения («на миг ощутил в груди биение сердца своего народа», — как сказано было через много лет в некрологе поэту), то теперь он стал как бы сторонним свидетелем заката революционности буржуазной демократии, на идеях которой был воспитан, и не мог разглядеть в первых рабочих восстаниях, в деятельности революционных тайных обществ ростков новой, пролетарской демократии, к идеям которой он, как и многие другие мелкобуржуазные романтики 1830-х годов, не был подготовлен.
Поэтому в последних стихотворениях «Ямбов» Барбье возлагает надежду уже не на народные массы Франции, а на романтического гения, который поведет народ к освобождению против его воли; позднее даже ищет выхода в религиозном мистицизме («Светские и религиозные песнопения», 1843).
Вопрос о судьбе народа, о роли выдающейся личности и ее отношениях с народом стоит в центре сборника сонетов и элегий Барбье «Il Pianto»[5] (1833) — поэтическом дневнике его путешествия по Италии.
Барбье рисует не книжную Италию южного солнца, искусства и любви, уже становившуюся романтическим штампом, а скорее ту Италию, которую изобразил несколькими годами позднее Стендаль: страну великого национального и культурного прошлого, униженную ничтожеством нынешних правителей и угнетенную австрийской оккупацией. Буржуазным пигмеям поэт противопоставляет титанов Возрождения — художников, воспетых в его сонетах. Главное место в книге принадлежит диалогу «Кьяйя», оба участника которого, и художник Сальватор Роза, высказывающий разочарование в народе, уснувшем «с молнией в руках», и Рыбак, твердо верящий, что народ — это «добрая земля, что вырастит свободу», — выражают колебания и душевную борьбу автора «Ямбов», который не может решить для себя этот спор. Но независимо от воли поэта доводы Рыбака оказываются более убедительными, и, как бы признавая это, Барбье завершает книгу жизнеутверждающим образом спящей шекспировской Джульетты, которой уподобляется Италия, и предрекает ей радостное пробуждение.
К итальянским сонетам «Плача» примыкают «Героические созвучия», опубликованные позднее (1841), где тоже рисуются портреты выдающихся исторических личностей, но теперь уже героев действия, большинство которых посвятили свои жизни освободительной борьбе: таковы вождь ирландских повстанцев Роберт Эммет, польский патриот Тадеуш Костюшко, борец за освобождение американских негров Джон Браун.