В небольшой комнате под портретом вождя, взятого в черную рамку, они сидели на стульях, повернутых спинками вперед, как верхом на боевых лошадях.
Девушка за столом в красной, такой же как скатерть, косынке походила на Анку-пулеметчицу. Из нее получилась бы неплохая сексбомба, если бы этой бомбой можно было взорвать старый мир, от которого она, судя по грозному виду, отреклась. Стол, за которым она сидела, видимо, в ее воображении, походил на тачанку, а зачехленный, нацеленный вверх увеличитель, представлялся пулеметом. Она на этом сооружении летела сквозь меня.
-- Вижу через твои штаны, что у тебя пролетарское происхождение. -Пытаясь хоть в чем-нибудь меня оправдать в глазах своих товарищей, сказал один из будущих Макаренко.
Я вспомнил тетю маню и посмотрел не расстегнулась ли ширинка.
-- И какого ты нацепил эту рубаху? -- сверкнул глазами другой.
-- Дезертировал в рубаху.
-- Утратил чутье.
-- Потерял бдительность.
Уже давно шла неизвестно где и с кем холодная война. И мы иногда попадали на ее передовую. Мне захотелось спрятаться в окоп, во что-то серое, безразмерное и несуразное. А я стоял в полный рост перед их прищуренным презрением в прозрачной рубахе, и пролетарские мои брюки не могли оправдать ее буржуазной сути.
Я уже собирался, как в фильме, который не сопровождает музыка Шуберта, рвануть у себя на груди рубаху и крикнуть: "Братцы! Я наш!" Но сексбомба замедленного действия, пролетая сквозь мой прозрачный торс на канцелярской двухтумбовой тачанке с фотоувеличительным пулеметом, истерически прошептала исторический приказ:
-- Что вы здесь размазываете сопли. Расстелять стилягу!
Видимо, на их жаргоне это что-то означало, потому что немедленно темную комнату озарила вспышка, и ошарашенного внезапным ярким светом меня сфотографировал хромой паренек с одним голубым глазом. Второй был закрыт любительским аппаратом.
Мой снимок поместили на Соборной площади неподалеку от памятника графу Воронцову в сатирической газете "Они позорят наш город" между проституткой и вором-карманником. Под фотографией была надпись -- "Этот юноша с гордостью заявил, что куртка на нем иностранная".
Так я стал достопримичательностью Одессы, как пушка, поднятая с затопленного во время интервенции английского фрегата "Тигр" и поставленная на бульваре между горисполкомом и общественным клозетом.
В семнадцать лет я проснулся знаменитым. Эти контуженные комсомольцы сделали мне славу. Меня узнавали встречные на улице. За спиной я слышал шепот:
-- Ира, ты узнала этого чувака посредине?
-- Еще бы! Он позорит наш город.
Знакомые под моим портретом назначали друг другу свидание.
-- Ровно в шесть, под Рудосом.
А потом тетя Маня отчитывала меня.
-- Ты уже не мог улыбнуться, как полагается быть. Насупился, словно бугай.
А через неделю меня вызвали к директору киностудии.
Кабинет его был обит коричневой кожей. Ею же перетянули кресла и диван. Чьи-то шкуры пошли на это великолепие. Тут принесли в жертву целый табун. Важнейшее из искусств требовало жертв. На стенах висели портреты людей, которые весело улыбались, как будто до моего прихода директор рассказал им смешной анекдот про еврея.
-- Садитесь. -- Печально сказал директор. -- Это случайно не ваш портрет поместили в сатирической газете на Соборке рядом с бюстом графа Воронцова?
-- Случайно мой. -- Ответил я и насторожился.
-- Мне жаль, вы хороший кочегар. Но с вами придется расстаться. -- Я испугался, что он вот-вот расплачется. Артисты на стене тоже приуныли. От смущения я стал рассматривать их, и директор, перехватив мой взгляд, продолжал. -- Это наши актеры. Мне достается от начальства за их шалости. Но то -- жрецы искусства. "Квот лицет Иове, нон лицет бови." Вы понимаете меня, кочегар. Что положено Юпитеру, то не положено быку. Я вас не хочу обидеть. Это римская пословица.
Всю жизнь я буду забывать эту пословицу. Но мне ее будут напоминать. Через десять лет худсовет другой киностудии соберется, чтобы обсудить короткометражный фильм об осени, сценарий к которому написал я. Опять кино. И один режиссер, которого разозлит моя картина, скажет: "И музыка в этом фильме не наша. Она взята из буржуазного фильма. Мы видели его на закрытом просмотре в ЦК."
А это была музыка Шуберта.
Но то будет через десять лет. А тогда, в пятидесятых, появилась в моей трудовой книжке еще одна смешная запись: "Октябрь. 1956 год. Уволен в связи с окончанием отопительного сезона.". Наверное, в тот год ожидалась теплая зима. А может быть, тогда из одесской киностудии и актеров увольняли с этой формулировкой. Город любил пошутить. Нет, все-таки на обложки моей трудовой книжки следовало бы написать в скобках (юмористическая). Жаль, что ее не начали с перебежчика, а то было бы совсем смешно, как у Марка Твена.
Я перебегал из аппаратной большого зала, которая выходила на Преображенскую улицу, в аппаратную, расположенную во дворе Театрального переулка. Громко тарахтел перемотанными частями трофейного фильма железный ящик.
В то время показывали только трофейные фильмы. Если бы у Гитлера, не дай бог, было бы столько самолетов и танков, сколько картин, он, ципун мне на язык, завоевал бы весь мир. Для них, наверное, кино являлось тоже важнейшим из всех искусств. Гимлер сам признался, что, когда он слышит о каком-нибудь другом, он хватается за пистолет. Думаю, в немецких кинотеатров его высказывание тоже писалось слева от экрана. В отношении кино у Сталина и у Гитлера был один бзик. Если бы только в этом. Поэтому-то первыми военными трофеями были заподноевропейские фильмы.