— Олеша — это я. Простите, но это моя фамилия. «Три толстяка» — название книги, романтической сказки, которую я написал в молодости.
— Тогда поехали. Возьмите паспорт и, на всякий случай, удостоверение личности, где сказано, кто вы есть на самом деле, чтобы нам не запутаться в бюро пропусков и на контрольном пункте.
Жена плаксиво:
— Разрешите осужденному мужу мешочек с вещичками взять?
— Велено доставить без вещей.
Ольга Густавовна завыла:
— За что вы в него стрелять хотите? Что он вам сделал плохого? Он честный человек. Все писатели авансы берут, и композиторы берут, и художники, и сценаристы, и режиссеры. Не берут те, кому не дают. Пожалейте меня, я не хочу остаться сиротой. Миленькие, не убивайте моего мужа!
Товарищи из приемной Молотова окончательно растерялись. Они не знали, что им делать и как себя дальше вести.
— Товарищ Алеша, поехали!
Жена повисла на моей шее. От ее слез я вымок.
Со всех квартир выползли на лестничные клетки испуганные старики, доморощенные приключенцы, сердитые фантасты, узкоплечие детпоэты, рассеянные критики, увесистые романисты-монументалисты. Паутиной над подъездом повис зловещий шепоток:
— Вот и Юрий Карлович доигрался! Довертелся наш знаменитый метафорист!
— Не будет дружить с формалистами!
— Как это мы его раньше не раскусили? И лицо ведь у него магерого диверсанта.
— А почему у него отчество «Карлович»? Очевидно, выходец из немцев-колонистов, возможно потомок шведского короля Густава. Все может быть, товарищи, — захлебываясь слюной, проговорила обсыпанная, словно фасолью, крупными, коричневыми с желтизной веснушками, ноздреватая критикесса Померанцева, совмещающая работу в отделе кадров писательского союза…
Очаровательная секретарша провела меня в кабинет Молотова. Председатель Совнаркома, заикаясь, спросил:
— Что вас привело к нам, товарищ Олеша? «Три толстяка» я читал с большим удовольствием. Товарищу Сталину ваша книга также понравилась.
— Весьма польщен столь лестными важным для меня отзывом. — Я осмелел. — У меня накопился большой финансовый долг издательствам, а отдавать нечем.
— Напишите подробно, сколько и кому должны. В секретариате нам помогут это сделать. Мы непременно что-нибудь придумаем.
«Живой вождь» со мной за ручку попрощался. Сел я за письменный стол и все быстро написал. Даже посторонняя помощь не понадобилась. Домой, конечно, вернулся на трамвае. Соседи-писатели кинулись с расспросами. На руках, сволочи, домой понесли.
Посыпались вопросы:
— Юрий Карлович, почему вас так быстро отпустили?
— Расписочку о невыезде взяли?
— Отпечатки пальцев там оставили?
Я им сказал, что товарищ Молотов вызывал меня на личную беседу, интересовался моими творческими планами. Соседушки наперебой стали зазывать в гости…
Преодолевая некоторые усилия, добрался до квартиры. Жена, еле живая на тахте лежит, завывает, глотает таблетки, валерьяновые капли и еще какую-то гадость. У ее ног сидят братья-писатели: Лев Славин, Виктор Шкловский, футболист Старостин, артисты Яншин, Ливанов, режиссер Гутман, конферансье Михаил Гаркави и, кроме них, человек двадцать: артисты, журналисты, кинематографисты, редакторы газет.
Тихо проговорил:
— Поминки сегодня не состоятся.
Жена плаксиво перебила:
— Побывка на сколько часов?
— Я находился в гостях у товарища Молотова.
Все смолкли. Наступила немая сцена, похлеще, чем у Гоголя в «Ревизоре». Гости ушли, забыв про оставшиеся напитки.
Через несколько дней — звонок из правительственной приемной. Позвонила секретарь Молотова:
— Товарищ Алеша, книжка мне очень понравилась, сейчас читает дочка. Ваш долг полностью списан. От души поздравляю. Завтра утром вас ожидает сюрприз. В районной сберкассе вы сумеете получить безвозмездно сумму денег, личный подарок товарища Вячеслава Михайловича Молотова. Просьба по этому поводу не распространяться.
Моему удивлению не было границ. Вот что иногда могут выкинуть винные пары».
Через всю жизнь пронес Юрий Карлович Олеша бережное отношение к В. Э. Мейерхольду. Он оставил замечательные воспоминания о великом мастере русской сцены.
«Вс. Мейерхольд был худой, извилистый. Ходит фраза о том, что Мейерхольд не считается с автором. Я думаю, что Мейерхольд принадлежит к таким ценителям хорошего и плохого в искусстве, что автор, даже самый высокомерный — может поверить Мейерхольду до конца. На репетициях он снимает пиджак. Остается в полосатой фуфайке. Волосы стоят дыбом. Уходит в конец зала. Смотрит оттуда. Если работа ему нравится, он кричит: «Хорошо!»