Ваня Бархоткин пролежал в коме около семи лет. Как-то в его палате лопнула лампа “дневного” света, произведя оглушительный звук, похожий на выстрел, и он от испуга пришел в себя. Была середина дня, за окном чирикали воробьи, рядом с его койкой сидела на стульчике Зина Табак, и Ваня ласково погладил ее протянутую ладонь. Первое, о чем он подумал, как только вернулся к жизни: “Нигде не водятся такие женщины, как у нас!”
Через неделю он сбежал из больницы, украв в ординаторской чье-то сильно поношенное пальто. Он вышел в город и обомлел. Что-то было не то, что-то там и сям появилось неузнаваемое, чужое, словно он очутился в каком-то другом мегаполисе, а вовсе не в столице Российской Федерации, которую он когда-то обошел “на своих двоих”. Кругом стояли огромные дома безобразной архитектуры, похожие на гигантские пагоды, выдержанные в дурном вкусе, куда-то подевались будки телефонов-автоматов, по улицам сновали сплошь иностранные автомобили, и раз ему на глаза попался ужасающе длинный лимузин величиною чуть ли не с локомотив, в том месте, где прежде была булочная, расположился таинственный салон под вывеской “Bon Esprit”. Иван подумал, что, может быть, он каким-то чудом оказался на чужбине. Но зачем? почему? каким образом? – это было понять нельзя.
Он стал приглядываться к прохожим, но его наблюдения только укрепили его в страшной догадке: женщины были одеты, как парижанки, мужчины выглядели попроще, но тоже не по-московски, а на какой-то чужой манер. Были еще и другие приметы, которые вгоняли его в тяжелые сомнения и тоску: витрины магазинов словно кичились обилием невиданных товаров, пьяных было не видать, хотя мужики через одного тянули что-то из жестяных банок, люди разговаривали сами с собой, прижав к правому уху какую-то миниатюрную штучку, точно одновременно распустили Ганнушкина, Сербского и Соловьевку, тем более что и лица-то попадались всё больше угрюмо-бессмысленные, какие бывают у олигофренов, как бы повернутые вовнутрь. Наконец, Ивану попалась древняя сгорбленная старушка, стоявшая у магазина “Vins de soleil” с жалобно протянутой рукой, и он подумал: “Вот вам и гримаса западной цивилизации, про которые нам рассказывали отцы”.
Однако же совсем сбивал с толку такой феномен: толпа говорила вроде бы не по-русски, а вроде бы и по-русски, тем более что в воздухе стоял московский беззлобный мат.
Словом, Бархоткин был крайне озадачен, даже ошарашен и даже оглушен, как если бы его кто внезапно стукнул по голове. Он вдруг почувствовал себя таким одиноким, чужим и ненужным в этом городе, таким, что ли, иностранцем, что горло заперла внутренняя слеза. “Точно я на чужбине, – подумал он, – в Черногории какой-нибудь, где за тысячи километров некому сказать: а что, мужики, не сообразить ли нам на троих?…”
Тем не менее он решил сделать контрольный звонок своей Зинаиде, чтобы или уж развеять этот кошмар, или устроиться где-нибудь под забором и помереть. Он подошел к какому-то парню в роскошной кожаной куртке, но с противной физиономией и довольно витиевато поведал ему о своей беде. Парень, видимо, ничего не понял и только сказал:
– Чиво-о?
Бархоткин прикинул, что во всех цивилизованных странах молодежь отлично понимает по-английски, и повторил:
– I just want to make a call. How can I do it?
Парень на него заорал:
– Чиво-о?!
Полный перечень промахов и злодейств
В том-то всё и дело, тут-то и кроется загадка человеческой природы, что, будь ты распорядочный работник и семьянин, будь ты хоть первейший праведник, аскет и деятельный человеколюбец, всё одно, как вспомнишь, столько на твоем счету, оказывается, промахов и злодейств, что временами непереносимо болит душа.
Миша Шиловский по этому поводу, однако, не шибко переживал, так как он давным-давно пришел к заключению, что вообще человек – подлец. Слишком многое из пережитого ему подсказывало, что именно так и есть: например, его отец, военный летчик, сорви-голова и человек чести, писал доносы на “врагов народа”, которые якобы окопались в доблестных ВВС; мать была добрая женщина и прилежная хозяйка, но якшалась с кем ни попадя, когда позволяли обстоятельства и было некуда себя деть; родная тетка как-то украла у отца серебряный портсигар.
Мишу единственно то по-настоящему удивляло, что когда он впоследствии задним числом исследовал свое собственное прошлое, ему почему-то вспоминались одни гадости, которые он совершил в течение своей жизни или которым он был причиной, а из радостных событий, неизбежных даже при самом неблагоприятном государственном устройстве, ему не помнилось ничего. Этот феномен удивлял Мишу Шиловского еще и потому, что он точно бывал влюблен, два раза ездил за границу, никогда ничем не болел, дослужился до заведующего лабораторией сверхточных измерительных инструментов и каждый год отдыхал в Крыму.
Со временем эта особенность памяти сильно растревожила мужика и он даже решил, что его обуял какой-то загадочный нервный недуг, и с перепугу Миша как-то сходил к врачу. После у него появилась такая мода: он забирался с ногами на диван, укрывался пледом, некогда вывезенным из Румынии, заглядывался в немытое окно, из которого был виден только брандмауэр соседнего дома, и вспоминал… даже как-то настырно вспоминал, как школьники младших классов зубрят таблицу умножения, – не найдется ли все-таки в его прошлом чего-нибудь радостного, воодушевляющего, что развеяло бы, наконец, смятение и тоску.
Миша был одаренным ребенком и приятно удивлял взрослых с самых младых ногтей. В пятилетнем возрасте он уже играл в шахматы и частенько обставлял старших к немалому их смущению и досаде, особенно если те считали себя шахматистами средней руки, следили за литературой и ходили сражаться на Гоголевский бульвар.
Однажды Миша неосмотрительно выиграл три партии подряд у чемпиона Бауманского района среди учащихся старших классов, – тот рассвирепел и ударил Мишу шахматной доской прямехонько по темени, нанеся ему значительное повреждение, во всяком случае, победителя увезли в больницу на Стромынке, и он долго ходил с дурацкой повязкой на голове.
Это было самое первое воспоминание Миши Шиловского – предшествовавшие инциденту пять лет жизни он как проспал. Впредь Миша еще в дебюте внимательно присматривался к сопернику и, если примечал что-нибудь настораживающее, то старался сыграть вничью.
В то лето, когда Мише предстояло пойти в первый класс общеобразовательной школы № 431, которая очень кстати располагалась через дорогу, он гостил у своей двоюродной бабушки в деревне, где-то на границе Московской и Калининской областей. Лето стояло тревожно-знойное, неподалеку горели торфяники, народ сокрушался по поводу засухи и грядущего неурожая, а Миша объедался пирожками с черникой, которые он запивал парным молоком, и помаленьку озорничал.
Кончилось его озорство тем, что он убил обломком кирпича несчастного вороненка, еще не вставшего на крыло; он его просто так убил, можно сказать, из любопытства: мол, как это – был вороненок, трепыхался, смешно ковылял в траве и вдруг превратился в неподвижный, еще теплый комочек, который остается только похоронить.