— Лыцарем хочу быть, тато, — бросился к отцу хлопец, — только вот матери жаль!
И вновь эта давняя жалость и жажда нежной, любящей ласки острою болью отозвались в груди Богдана.
И опять перенесли его думы в далекую юность. Мрачное здание... Стрельчатые, высокие окна... Готические своды... На партах в жупанах, кунтушах и кафтанах заседают молодые надменные лица... За кафедрой стоит в сутане высокая, строгая фигура, с худым, бритым совершенно лицом и пробритою кругло макушкой; широкие, грязного цвета брови сдвинуты, на тонких губах змеится улыбка.
— Единая католическая вера есть только правдивая и истинная вера на свете, — отчеканивает фигура отчетливым, сухим голосом по-латыни, — она только есть спасение, она только возвышает ум и наше сердце, она только облагораживает душу. Верные сыны ее призваны в мир совершенствоваться, духом возвышаться над всеми народами и властвовать над миром; им только и предопределены всевышним зиждителем власть и господство, им только и отмежованы наслаждения и блага земные сообразно усердию и безусловной преданности святейшему папе и его служителям. Все же остальные народы погружены в мрак язычества, а особливо еретики, именующие себя в ослеплении христианами; они богом отвержены и обречены нести вечно ярмо невежества и рабства...
На парте, прямо против лектора, сидит стройный юноша, с едва темнеющим пухом на верхней губе; глаза его сверкают гневным огнем, щеки пылают от страшного усилия сдержать себя и скрыть боль и обиду; он кусает себе до крови ногти и все-таки, не выдержав, спрашивает лектора дрожащим голосом:
— Как же, велебный наставник, милосердный бог может обречь целые народы на погибель, коли всевышний — «бог любы есть»?
— Tace[11], несчастный! — раздается с кафедры шепот. — Твои ослепленные схизмою очи не могут прозреть божественной истины.
— Еще смеет рассуждать, хлоп! — заметил кто-то презрительно-тихим шепотом сзади.
— Тоже, пускают меж вельможную шляхту схизматское быдло!.. — откликнулся сдержанный ропот.
— Снисхождения, благородные юноши, нужно больше к заблудшим овцам, — кротко улыбается, поднявши очи горе, велебный наставник, — величие истины, разливающей благо, само победит непокорного.
У оскорбленного юноши выступают на глаза слезы, но он с неимоверным усилием сдерживает их, бросив на товарищей вызывающий, ненавистный взгляд.
— Да, гордое панство, — заволновался снова козак, — уж такое гордое, какого нет и на свете! Уж коли ясный король почитается только как страж из своеволия, так что же для него козаки? Наша рыцарская доблесть, наши заслуги отечеству ему ни во что! Вельможное шляхетство считает нас такими же хлопами, как поспольство, как чернь... не дает нам прав держать поселян на земле... ненавидит еще нас, как схизматов... хочет стереть с лица земли. А простому люду еще того хуже! Не за рабов даже, за быдло считает его всесильное панство! Отнимает не только волю, а и последнюю предковскую споконвечную землю. Муки, казни, пытки повсюду. И нет краю этой ненависти, а гордости сатанинской — предела! Чтобы добиться ласки шляхетской, нужно отступиться он народа, изменить вере отцов своих и стать гонителем благочестия... Ах, и неужели нельзя найти исхода этой кровавой вражде, нельзя водворить хоть какого-либо мира, порядка? В без нас им не защитить ни границ, ни себя от грабежа и разгрома татарского, а они, безумные слепцы, хотят отсечь себе правую руку! Разумные дальнозорцы, как Лянцкоронский{26}, Дашкевич{27} и Дмитро Вишневецкий{28}, байда наш любый, тешились козачеством, множили его на славу и силу отечества, а вот через этих клятых иезуитов и пошли на нас гонения со времен Жигмонта, все больше через веру да через алчность панов, которым мы пугалом стали!
Давняя обида опять зажгла давнюю рану и вернула мысль Богдана к действительности; теперь они, эти вельможи, королевичи, еще стали необузданнее и в высокомерии, и в злобе — даже сами себя готовы грызть ради наживы...
«А меня, если бы поймали они в моих заветных желаниях, если бы догадались... о, растерзали бы с адским хохотом, с пеной у рта; но нет, будет же нашим бедам конец, надежда шевелится в груди и крепнет в помощь господнюю вера».
— Батько, смотри! — прервал вдруг у козака течение мыслей Ахметка, указывая пальцем вперед.
Богдан вздрогнул от этого оклика, отрезвился от мечтаний и дум и обвел глазами окрестность.
По диагонали, через взятый ими путь, пролегала хотя и присыпанная свежим снежком, но заметная широкая полоса, сбитая копытами коней, а вдали, на протяжении этого шляха, виднелась какая-то веха; она, словно игла, темнела на фиолетовой ленте, облегавшей уже с правой стороны горизонт; заходящее солнце розовыми бликами выделяло неровности гор.