В то время мы познакомились еще с одним политическим ссыльным народовольцем Анатолием Влад. Сазоновым. "Действующих революционеров" мы знали тогда, в сущности, по "Нови" Тургенева - в виде таинственного, действующего откуда то из-за кулис, всезнающего и всем распоряжающегося "Василия Ивановича", да еще по тенденциозному реакционному роману "Тенета" Тхоржевского.
И В. А. Балмашева и М. А. Натансона мы как то ставили отдельно: один только помогал молодежи готовиться стать революционерами, другой жил легально и посвящал свое время тому, что впоследствии стало называться "использованием легальных возможностей". Не то представлял собою Ан. В. Сазонов. Он был членом действующей революционной организации. Главным инициатором ее был бежавший из Восточной Сибири народоволец Сабунаев, успевший сделать по тому глухому времени очень много: собрать где-то на Волге народовольческий съезд, объявить партию Народной Воли восстановленной, объединить целый ряд кружков: Московский, Ярославский, Костромской, Казанский, Воронежский и др. Только что вернувшийся из ссылки в Березове А. В. Сазонов был саратовским агентом новой организации.
В 1890 году Сазонов был арестован. А вместе с ним не повезло и мне. В момент прихода жандармов я сидел у Сазонова; при виде "гостей" я пытался скрыться через заднее крыльцо, но тщетно. Меня обыскали, допросили, выпустили, {51} но отправили обо мне "по принадлежности" надлежащее сообщение гимназическому начальству.
В гимназии я и без того был на дурном счету. Большинство учителей помнили моего старшего брата, арестованного жандармерией и исключенного из гимназии несколько лет тому назад. Один из учителей, П. Р. Полетика, так хорошо это помнил, что то и дело, кстати и некстати, грозно восклицал: "по стопам братца пошел?"
Известие от Саратовского жандармского управления было каплей, переполнившей чашу. Меня сначала хотели прямо исключить из гимназии, но выручило отсутствие всяких улик. Меня всё же поставили на особое положение, отсадили на отдельную парту, ввели периодические и внезапные "посещения" моей квартиры классным наставником и его помощниками.
Перейдя в последний, 8-ой класс, я подал прошение о принятии меня в тот же класс Юрьевской (Дерптской) гимназии. Там впервые открылась русская гимназия вместо прежней немецкой, и обрусительная политика облегчала привлечение русских учеников. Для неудачников и потерпевших крушение Дерптский университет, Ветеринарный Институт и гимназия были верными прибежищами. Там, в Ветеринарном, уже кончил курс ранее потерпевший крушение в том же Саратове мой старший брат. Меня приняли, и осенью 1891 года я ехал в Дерпт.
{52}
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
В Дерпте. - Последние гимназические впечатления. - Опять Саратов: холерные беспорядки. - В Московском университете. - Союзный Совет. - Споры народников с марксистами. - Н. К. Михайловский. - П. Н. Милюков. - Новое "народовольчество". - Организационные планы М. А. Натансона.
Город Дерпт только что был переименован в Юрьев. Обрусительная политика торжествовала по всей линии. В особенности гонению подвергалось всё немецкое, начиная от профессоров и учителей и кончая вывесками улиц. Несколько иное отношение было к эстонцам и латышам. Этим разъяснялось, что русское правительство освобождает их от немецкого засилья. Эстонским и латышским было, главным образом, простонародье и мелкая буржуазия. Немцами были бароны и значительная часть средней и крупной буржуазии. Эстонская и латышская интеллигенция только нарождалась.
Одним из ближайших моих товарищей был Карл Парте, впоследствии адвокат и выдающийся деятель эстонской конституционно-демократической партии. Другой, классом старше, Теннисон, высокий, худощавый с аристократическими манерами, ныне (ноябрь 1919 г.) премьер-министр независимой республики Эстонии.
Выпускной год проходил быстро. Беззубая старушка-гимназия лениво пережевывала свою казенную жвачку. Кажется, единственным живым оазисом были уроки немецкого языка, как необязательного предмета (надо было выбирать между немецким и французским). Это был обломок старой, нерусифицированной школы. На уроках немецкого языка читалось о развитии германской литературы, о немецком Белинском - о Лессинге... Тут еще веяло духом старой, большой, {53} европейской культуры, тут еще звучало ее отдаленное, тихо замолкавшее эхо. А на развалинах ее копошились казенные обрусители...
Так прошел я и мои сверстники через пустыню казенного среднего образования. Мы сами создали себе среди нее оазисы знания. Я ехал домой, вооруженный аттестатом зрелости. А рядом с ним у меня была в кармане другая бумажка: свежеотпечатанная прокламация, под заглавием "Письмо к голодающим крестьянам", за подписью "Мужицкие доброхоты".
Она вышла из типографии "Группы народовольцев" и принадлежала - как я узнал год спустя - перу писателя Астырева, чью книжку "В волостных писарях" я читал с жадным интересом. В это время в деревнях свирепствовали частью голодный тиф, частью надвигающаяся с юга холера. В связи с непонятными для темного простонародья санитарными мерами ходили слухи о том, что баре, чтобы избежать неизбежной прирезки земли крестьянам, решили поубавить их число и подкупили докторов "травить народ". Везде шел смутный говор, что "черному народу большое утеснение идет". Начались - в Астрахани - первые холерные беспорядки. А тут еще старшая сестра моя, курсистка-медичка, работая в медицинском отряде по борьбе с тифом, заразилась и, хотя ее жизнь удалось спасти, но от болезни осталось тяжкое, непоправимое наследство - неизлечимое душевное расстройство. Встревоженный отец категорически воспротивился моей поездке в деревню.
Саратов вслед за Астраханью и Царициным стал ареной холерных беспорядков. Городская чернь, долго и глухо волновавшаяся, пришла в крайнее возбуждение. Взрыв был, как и следовало ожидать, совершенно стихийный и бессмысленный. Началось со случайного убийства какого-то подростка, принятого за фельдшера. Затем убили одного врача. Били и полицию. Застигнутое врасплох высшее начальство растерялось. Но возбуждение, и возбуждение небывалое, царило и среди интеллигенции. Когда в воздухе запахло бунтом, горячие головы неудержимо потянулись на улицу, к низам, в народные массы.
Эта "тяга" была так сильна, что не только старик Балмашев, но и такой "муж совета", как Марк Натансон, вначале заняли неопределенную, колеблющуюся позицию. Когда начались погромные действия толпы, все "старшие" {54} растерялись, а молодежь бросилась на улицу. Она считала, что ее священный долг - попытаться отвратить движение от докторов и больниц и направить его на полицейские участки. Бездействие - преступно; остающийся в стороне - моральный соучастник и попуститель вырождения "народного" движения в дикие погромные эксцессы. Так рассуждала молодежь. Бросить лозунг "бей полицию" можно было и не без успеха.
И действительно, толпа разгромила полицейский участок на Митрофановской площади, разгромила квартиру полицмейстера. Но это нападение на полицию было случайным, эпизодическим; полицию били, ибо она заступалась за врачей и преграждала дорогу к погромам - и только. Влияние интеллигенции было не при чем. В одном месте, где Е. Д. Кускова с подругой начала было уговаривать бить не докторов, а полицию, они тотчас навлекли на себя подозрение недоверчивой толпы. Им в ответ кто-то закричал: - "Ага! Знаем, кто вы! сами вы фельдшерицы проклятые! Держи их, бей их, ребята!" За ними уже гнались, и дело могло кончиться для них очень и очень плохо. К концу дня едва ли не всем пытавшимся "присоединиться к народному движению с целью его направления" стали на опыте ясны вся фальшивость и бессмысленность их положения. Они нигде не могли "овладеть" движением, везде у него были свои "герои" и вожаки, с преобладанием мускульных и стихийно-волевых ресурсов над интеллектуальными; злосчастные кандидаты в руководители либо оказывались пассивными зрителями, либо щепками, подхваченными стихией, и бессильно барахтавшимися в общем потоке. Усталые, запыленные, грязные, мокрые - при разгоне толпы их поливали из пожарной кишки - порою помятые, ошеломленные и разбитые, они были вполне подготовлены, чтобы получить жестокий нагоняй от "старших".