Дядя Леня купил ему билет на поезд. Его жена приготовила еды на дорогу. Храмов упаковал два чемодана, послал телеграмму отцу, чтобы встречал, и отбыл в город Киров.
Все тот же, даже ничуть не постаревший объездчик Андрей ждал его с коляской, только лошади были другие. В коляске лежал провиант на три дня пути — мать обо всем позаботилась. Июльская погода стояла прекрасная, солнце, смолистый дух безбрежных лесов — а Евгений Храмов был мрачен, во всю дорогу едва перекинулся с Андреем тремя словами. И стал еще мрачнее, когда коляска свернула на усадьбу и отец крикнул радостно: «Мать, ленинградец наш приехал!» Они целовали его и обнимали, а он стоял, повесив руки вдоль худого своего тела. Очень обиделся за «ленинградца». Даже то, чему следовало бы радоваться, его раздражало. Отец был крепок, на лице ни морщинки, только чуть поседел, а ведь ему уже пятьдесят четыре. Мать как будто остановилась на сорока годах и больше не старела. Узнав о причине его неожиданного появления, отец чуть ли не весело сказал: «Ну и ничего, эка невидаль — язва! Поправишься, поправим тебя!» Мать в первую минуту опечалилась, но, сообразив, что из-за болезни Евгений проживет у них долго, может быть, целый год, даже обрадовалась. И это окончательно испортило приехавшему всякое настроение. Он решил, что ему или не верят, считают это каким-то притворством, или им его здоровье недорого.
И потекли в семействе Храмовых новые будни — для матери с отцом радостные, для сына как бы подневольные. Пасеки в лесничестве не было, но меду нашли по окрестным ближним и дальним деревням во множестве и самого разного. И травных настоек мать наделала по старинным народным рецептам, но пить их Евгений категорически отказался. За ним ухаживали, как за младенцем, ловили каждое его слово, каждый взгляд, а он все больше замыкался в себе. Мед, впрочем, пил.
В конце концов, видя, что их повышенное внимание только раздражает сына, родители предоставили его самому себе. Он много гулял, немного читал — книг было маловато — и порою заглядывал в свою недописанную диссертацию, намечая дальнейший ее ход. И принялся за английский...
Однако пора покончить с подробным жизнеописанием молодого Евгения Храмова. Его портрет, конечно же, не завершен, но главные черты, как надеемся, каждому ясны. Перезимовав, Евгений отправился в Москву показаться доктору. Тот нашел его посвежевшим и окрепшим. Однако язва не исчезла. Рекомендовали лечь в стационар.
Следующие шесть лет изложим сжато, используя лаконичные записи дневника, ведшегося Храмовым нерегулярно.
«Дядя Леня все устроил... Три месяца лечения не дали заметного результата. Лежать больше нет смысла. Вернулся в лесничество.
Пожилой гражданин (лежал со мной в палате) ругал меня — при такой язве надо работать, все пройдет. Черта с два! Еще разок перезимуем».
«Началась война. Немцы напали».
«Отец гонит в Киров, в военкомат. Поехал в Москву. Взял выписку из истории болезни. В военкомате посмотрели, решили освидетельствовать. Снова глотал трубку, сдавал анализы. К службе негоден. Попутно нашли еще что-то. Кровь плохая. Должен освидетельствоваться через год. Открепился, встану на учет в Кирове.
В институте заплатил комсомольские взносы, снялся с учета. Никто меня не хочет узнавать. Свинство. Набиваться не собираюсь. Хорошо, что за месяц до войны успел взять деньги со сберкнижки — 11 383 р.».
«Отец смотрел документы из военкомата. Успокоился. Беспокоит радиопр. Я сделал к нему приставки, может ловить европейские станции, но движок работает плохо, дает неровный накал. О. обещал испр.». «Все время говорят о вкладе в оборону. Моим вкладом будет диссертац.».
«Я же не виноват, что болен. Я бы рад».
«Петр с женой (я забыл ее имя, оказывается, Ольга) пишут — уезжают из Москвы. Надолго, м. б., на год или больше. Куда — не пишут, адреса не дают. Интересно. Мать плачет».
«Ездил в Киров — военкомат. Язва на месте. Теперь еще год».
«Немцы вышли к Волге. Что же будет?»
«Пишу диссертацию. Сюда бы Ленинскую библиотеку!»
«Ездил в военкомат. Лучше, но язва на месте. Была комиссия. Сняли с учета совсем. Тем лучше. Противно одно — 27 лет, а уже белобилетник».
«Отец сломал ногу. Помогал геодезистам чинить триангуляционную вышку. Сам виноват. Мог бы послать плотника. Андрей ездил за врачом. Положили в гипс».
«Обследовался по собственному почину. Язвы нет. Здоров».
«Пробую писать рассказы. Несколько уже готово. Кажется, ничего себе».
«Победа!»
...Последнее слово записано уже не в лесничестве. Солнечным апрельским утром 1945 года Евгений Храмов с готовой диссертацией в чемодане — не кандидатской, а как он считал, докторской диссертацией — приехал в Москву.
Если использовать его же выражение, все было на месте, кроме язвы, которая исчезла. Дядя Леня оставался на своем прежнем высоком посту, только почему-то ходил в военной форме с погонами генерал-майора. Жена его тоже продолжала работать. Комната сохранялась в нетронутом виде, ждала его. В институте приняли если и не с распростертыми объятиями, то вполне по-товарищески. Но... ах, если бы не это «но»!
Его диссертацию читали три очень знающих специалиста, и мнение было единодушным: не только на докторскую, как самонадеянно рассчитывал Храмов, но и на кандидатскую она не тянет. Автор сильно отстал от жизни. Все, о чем он трактует, давно оставлено практикой позади. Но искра божья у автора, безусловно, есть. Вывод: следует повторить аспирантуру.
Это был удар для его самолюбия, хотя в глубине души Храмов понимал, что уважаемые профессора правы. Понимал, но не принимал. Затая обиду, считая себя чуть ли не оскорбленным, он поступил в аспирантуру, как будто делал институту великое одолжение, тогда как одолжение делали ему.
Начав заниматься, он быстро убедился, что за прошедшие годы в области знаний, касающихся твердых сталей, накопилось так много нового, что ему в пору было идти не в аспирантуру, а на студенческую скамью. Давняя привычка ходить в лидерах не позволяла Храмову признать свою отсталость, а преувеличенное самолюбие — оказаться незнающим. Он всерьез засел за изучение нового.
Но было еще и тщеславие. Он привез с собою из лесов десяток рассказов — надо попробовать их опубликовать. Осенью 1946 года Храмов пошел в редакцию одного из популярных органов. Вот почему в начале этой главы мы говорили, что нам еще придется вернуться к периодическим изданиям.
Напустив на себя застенчивость, которой вовсе не испытывал, Храмов вошел в большую комнату литературного отдела, где по четырем углам стояли письменные столы. Увидев не сидевшего, а стоявшего за столом слева у окна мужчину, Храмов безошибочно определил, что он и есть заведующий. За другими столами сидели женщины.
Отделом литературы в этой редакции заведовал человек лет пятидесяти. Отменно вежлив, прекрасные манеры, очки в тонкой, как намек, золотой оправе. Его можно было бы отнести к тому типу мужчин, который принято называть англизированным, если бы не чичиковское брюшко.
Храмов робко поздоровался, зав спросил, что ему угодно. Храмов подошел поближе, вынул из портфеля рукопись, отпечатанную на машинке, и сказал, что принес рассказ. «Вообще-то надо бы вам сдать ее в наш отдел писем, но раз уж вы пришли прямо к нам... — Зав протянул руку. — Давайте». Храмов по неопытности думал, что рассказ тут же и будет прочтен, но на сей раз ошибся. Респектабельный зав заглянул только в последнюю страничку, чтобы узнать, каков объем рукописи. А Храмов успел за это время разглядеть среди раскиданных по всему столу журналов и бумаг две яркие обложки — журналы «Лайф» и «Лук». Он смотрел на них так, словно увидел наконец на прилавке в магазине давно разыскиваемый галстук. Английский он изучил, но читал только классику, а ему хотелось узнать, что такое современный язык. Наблюдательный зав перехватил его взгляд и спросил с симпатией: