Недалеко от насыпи была видна шоссейная дорога, и по ней шла легковая машина, обгоняя состав и подводы.
— Ну как там, все по-старому? — спросил Макова майор Сизорин.
— Нет, — сказал Маков. — Там тишина и костер у моего КП. Он так хорошо горит, Иван Константинович, как будто бы это ребятишки приехали в ночное.
— Значит, мир и покой.
— Тишь и гладь, божья благодать, — сказал Маков, не поворачиваясь к Сизорину. — Я вот триста дней пробыл в этих местах. Ну, думаю, как только поедем мимо, опять разволнуюсь. Все-таки триста дней — это что-нибудь да значит! И вдруг ничего. Понимаете, как будто пробыл здесь только день.
Маков поправил халат, сползавший с плеча, и подумал о том, что не очень-то надолго сохранились в его памяти те дни и ночи, которые когда-то казались ему незабываемыми и самыми важными на войне.
Как-то однажды к Макову в полк приехал военный корреспондент, и, когда они выпили, они разговорились о таких ночах и еще о том, что самое главное на войне всегда происходит в темноте и потом на всю жизнь остается в памяти. Они тогда здорово поспорили. На многие вещи у них были разные точки зрения, и корреспондент так и не поверил Макову, что самое значительное и великое на войне совершается только ночью.
Он так же недоверчиво покачал головой, когда Маков заговорил с ним о тех своих предсмертных минутах, которые, видимо, и ему суждено будет пережить в этих сырых траншеях на вершине Пулковской горы. Маков твердо знал, что ни мать, ни любимая женщина, ни жалость к самому себе не будут волновать его в те мгновения, когда он в последний раз поглядит на мир. Перед ним встанет только то, что он увидел однажды в пути, когда был еще юношей и ехал из Ленинграда на каникулы в свой пыльный и тихий городок. Их поезд остановился в поле ночью, и Маков вышел тогда из вагона узнать, не попал ли кто-нибудь под колеса, и, взволнованный тяжким дыханием паровоза и темнотой, он увидел огоньки дальних деревушек, плывущий месяц, белую березовую рощу и стремительно падающую с неба звезду. Потом он услышал песню и неподвижно простоял несколько минут на насыпи, потрясенный единственным чувством — любовью к этой земле.
И вот тогда, под Пулковом, Маков сказал корреспонденту, что каждый на войне умирает по-своему — днем более тихо и стыдливо, а ночью очень беспокойно и нехорошо. И потом он еще раз повторил, что, если ему суждено будет погибнуть, он соберет все свои силы и увидит себя в последние мгновения на насыпи, юношей, на том самом месте, где когда-то остановился состав.
Этот крошечный кусочек России защитит его от боли и страха и от того горького ощущения, что ты уже не посмотришь на мир, который все так же будет жить и как-нибудь обойдется без тебя.
Спорили они тогда долго не только о жизни и смерти, но и о том, что такое подвиг и в чем можно видеть его проявление.
Маков утверждал, что подвиг на войне совершает почти каждый солдат. Проходя через страдания и бессонницу и, в сущности говоря, ничего такого не делая, что имеет в виду корреспондент…
Сейчас тяжелые дождевые облака висели над высотой. Под горой все ярче разгорался костер, вызывая в душе Макова чувство тихой радости и печали. Там он принимал батальон, а потом полк, и по ночам во время затишья, одолевая сон, он думал о многом и часами просиживал у горящей печки, не слыша артиллерийских ночных дуэлей и винтовочных выстрелов снайперов.
В такое время изредка он садился за свой дневник и описывал только самые важные события, происходившие на том клочке земли.
Отсюда два раза Маков попадал в госпиталь. Его подбивали немецкие снайперы, и, когда он возвращался в свой полк, ему здорово влетало от командира дивизии. Теперь с каждой минутой эта высота отодвигалась от Макова все дальше, но впереди тоже были знакомые места, которые вряд ли можно забыть.
Состав медленно подходил к Колпину, к городу, где рождались дети под артиллерийские вспышки, где пели птицы в самые дьявольские обстрелы, где зеленели деревья и на восточной окраине стоял единственный уцелевший домик с пробитой клеенчатой дверью и забрызганным кровью крыльцом. На том крыльце часто сидели раненые, пережидая обстрел, и какая-то женщина поила их водой и помогала им добираться до медсанбата.
От Колпина поезд пошел быстрее. Маков все еще стоял у окна и не мог оторвать глаз от обугленных рощ, от зеленеющей густой травы и безлюдных огневых позиций, когда-то расположенных недалеко от насыпи. Только по сожженным верхушкам деревьев, по пустым консервным банкам, по ящикам из-под снарядов можно было догадаться, что здесь стояли тяжелые немецкие орудия.