— Да, — сказал Серебряков, — карта Европы, а давно ли немцы стояли под Ленинградом. Вот о чем я думал на Литейном среди зажженных фонарей. Мир стал просторнее и светлее, понимаешь. Теперь в нем можно жить.
Около часа Агапов расспрашивал своего друга о Ленинграде, потом стал бриться, а Серебряков подошел к развернутой карте, и его взгляд остановился на одном населенном пункте, помеченном красным карандашом.
— Помнишь эту деревню? — спросил Серебряков. — Здесь мы взяли сбитого немецкого летчика и пытались его пристыдить. Какими мы были чудаками, помнишь?
— Еще бы, — сказал Агапов. — Я помню и домашний адрес этого летчика. Ты знаешь, перед твоим приходом я вынул из планшетки карту. И вот, представь себе, я развернул эту старую карту, и одно событие, ясное как день, совершенно выбило меня из колеи. Никогда еще в жизни я не испытывал такой радости, как сегодня. Мне кажется, это ощущение радости похоже на твои чувства, когда ты впервые увидел огни в Ленинграде. Вот так же и я, посмотрел на карту и увидел, что ни в одном русском городе больше нет немцев. Ты понимаешь, старина, больше нет немцев! Вот нагнись-ка сюда и посмотри на кромочку, где мы сейчас стоим. Мы стоим на краю нашей Родины! Так сказать, на последнем ее земном километре.
Удивительная это все-таки вещь — ощущение пространства… Ты помнишь, когда мы стояли под Нарвой, то нам казалось, что до Таллина надо будет идти месяц, а то и два, а это расстояние мы покрыли в пять дней. Ну, как ты находишь наше продвижение? — спросил Агапов.
— Продвижение великолепное, — сказал Серебряков, — но меня разбирает зло на тот идиотский снаряд… Жаль, что я не участвовал в такой операции.
— А ты не злись, старина, — битва за Россию еще не кончена. Она продолжается…
Агапов осторожно сложил старую карту и развернул на столике карту Германии.
1944
МИР
В тот день кончилась война. К вечеру заморосил дождь и долго шуршал в полях. Дождь неторопливо падал в раскрытые люки танков, смывал грязь и кровь с восковых лиц мертвецов и застревал в проволочных заграждениях. Красные от ржавчины, густые дождевые капли, словно перезревшие ягоды, осыпались в траву с этих колючих зарослей.
Вот он и пришел, этот первый мирный день, и застал Одинцова одного в пути, почти на самом берегу моря, на окраине маленького немецкого городка.
Несколько немок, нагнув головы и пряча глаза, прошли мимо Одинцова. На углу, у пустой аптеки, одноногий инвалид, одетый в драную немецкую шинель, покосился на русского офицера, затем попытался нагнуться, но ему мешали костыли, и он никак не мог дотянуть руку до окурка, лежащего на панели. Холодная, бессильная ненависть светилась на дне его серых, сухих зрачков.
Одинцов молча и сердито протянул папиросу инвалиду и тут только впервые понял, как трудно будет многим немцам после войны.
Он вышел за пределы городка и остановился. Его сердце сильно стучало. Он посмотрел на окраину, где слишком много было пустырей, заваленных изуродованными кроватями, битой посудой и тряпьем, потом его взгляд задержался на море, где все еще горели два немецких корабля, и, когда ему надоело смотреть на эти полыхающие костры, Одинцов сошел с дороги, расстелил плащ-палатку и сел под дерево, прислонившись спиной к стволу. Он не торопился.
До штаба фронта было не так далеко, и Одинцову хотелось все свое свободное время истратить с толком и хоть несколько часов побыть наедине с собой.
Когда-то, давным-давно, в самые невеселые минуты боя, он вдруг почувствовал, что смерть не коснется его и что он непременно доживет до первого мирного дня. И тогда он дал себе слово повнимательнее приглядеться ко всему и запомнить тот кусок земли, на котором Одинцова застанет этот день.
Сейчас перед ним было поле, кювет, опаленный огнем «катюш», а за кюветом стояли разбитые танки и в мокрой траве валялись мертвые немецкие солдаты с тусклыми грошовыми кольцами на пальцах. Около мертвых было много всякой бумаги, и, как только с моря начинал дуть ветер, бумага словно оживала и шелестела, отползая от мертвецов. Среди них Одинцов заметил и двух русских танкистов. Они лежали недалеко друг от друга, в черных кожаных шлемах, в застегнутых комбинезонах, и оттого, что они погибли в последний день войны, они казались еще более одинокими и вызывали в душе капитана горькое чувство утраты.