Он долго рассматривал фотографию, потом угрожающе поднялся из-за стола и направился к пленному.
— Что это такое? — спросил комбат и протянул немецкому офицеру фотографию, где была изображена группа женщин в лагерных башмаках, в стареньких платьях и в ситцевых платках, прикрывавших коротко срезанные волосы.
Женщины были сняты на скотном дворе, в ненастный день, и стояли понуро, поглядывая исподлобья в чужую даль, задернутую мутными облаками.
— Я спрашиваю, что это за люди и где они сейчас? Какого черта он молчит?
— Он думает, — сказал переводчик.
— Поздно он начал думать. Поторопите его с ответом. Больше я ждать не могу.
— Хорошо. Я постараюсь как можно точнее перевести ответ. Его родители, — сказал переводчик, кивая на пленного, — занимаются земледелием. Этих женщин они взяли из трудового лагеря, сфотографировали их на своем скотном дворе, а карточку прислали сыну, чтобы он не беспокоился о хозяйстве. Вот и все.
— Нет, не все, — сказал комбат. — Они русские, и среди них есть женщина, похожая на мою жену. Вот она стоит с краю и смотрит на нас.
Комбат сунул фотографию переводчику, резко повернулся и вышел из блиндажа.
Вскоре вышел и я и направился к комбату, держа для него зажженную папиросу в руке.
Я нашел его сразу же за первым поворотом траншеи, около раскрытого ящика с гранатами.
Дергачев сидел на земле, низко опустив непокрытую голову и уткнувшись подбородком в колени. Моросил дождь, и в сыром воздухе за бруствером все реже посвистывали пули, все незаметнее становились всполохи от ракет и артиллерийской стрельбы.
В воюющих армиях наступила пора завтрака.
— Встаньте, Алеша, — тихо сказал я, и комбат открыл глаза. Он уперся руками в грязную землю и, слабо соображая, как раненый, осторожно поднялся на ноги и пошел к блиндажу неторопливым шагом.
— Мерзость-то какая, — сказал он. — Вы видели, за что воюет этот лейтенант?
— Успокойтесь, Алеша.
— Не надо меня успокаивать, — сказал он. — Я не ребенок. Если это даже не моя жена, то все равно я не хочу, чтобы этот лейтенант безнаказанно затерялся среди пленных. Вы видели на фотографии его скотный двор, а меня всю жизнь учили, что человек — это звучит гордо, что человек не может быть ни господином, ни рабом.
— Но теперь-то он только пленный. А лежачего, Алеша, не бьют. Вам это известно с детства.
— Да, это правило мы хорошо усвоили, но скажите мне еще два слова в защиту этого стервеца и мы поссоримся на всю жизнь. Ну, начинайте!
Но я промолчал, понимая, как тяжко сейчас Дергачеву.
Часовой открыл нам дверь, и мы вошли в блиндаж.
Через час, когда допрос был закончен и пленного лейтенанта увезли, комбат сел за стол, положил перед собой бумагу и стал что-то писать, прерывисто дыша и больше ни на что не обращая внимания.
Он писал долго, потом подошел к телефону и попросил, чтобы ему прислали машинистку из штаба полка и чтобы я продиктовал ей все то, что было написано на этих листках.
Вскоре он ушел с ординарцем в третью роту, а я взял со стола его листки и стал просматривать их.
Это было письмо военному прокурору, где Дергачев писал о пленном лейтенанте как о человеке, лишенном нравственных устоев и совершившем такое преступление, которое могло сойти безнаказанно только в очень древние времена.
Каждое слово комбата было справедливо, но, когда я дочитал листки до конца, в моей душе что-то дрогнуло, и я подумал о том, что мне надо еще раз поговорить с Дергачевым и до вечера повременить с его письмом… Но на войне не всякий может дожить до вечера. И я заколебался.
— Слушай, Василий, — сказал я телефонисту. — У твоего комбата большое горе. Жена у него в плену. Ты уж за ним присматривай, чтобы зря не лез под пули. Понял?
— Так точно, товарищ капитан. Себя не пощажу, а смерть отведу от комбата. Сам вижу, как его свернуло. Но ничего. Покипит, покипит, а потом остынет.
— Я тоже так думаю, но, когда остынет твой комбат, ты скажи ему, что корреспондент, мол, решил письмо до вечера не отправлять.
— Это почему же? — спросил Василий и сразу же стал недоступным, как колючая проволока.
— Понимаешь, Василий, я много езжу по фронту и очень отчетливо вижу, как приближается наша победа. Она совсем близко. Еще год — и мы в Берлине. И запомни, Василий, не надо быть мстительным.