Через час, сытно пообедав, они решили отдохнуть в шалаше на плащ-палатке и легли рядом, но капитану спать не хотелось, хотя боли прошли, а Радыгину было просто скучно, и он томился после обильной еды и рассеянно покачивал одной ногой, а другой упирался в землю.
— Да, — задумчиво промолвил Радыгин, — неинтересный я человек… понимаешь, с малолетства подбили мне ноги. У других русских детей и родина была как родина, и отцы были как отцы, а мой старик был таким, что ставь меня хоть под пулю, а ничего хорошего я о нем не скажу. Как-то на пасху, понимаешь, когда меня не было еще на свете, услышал этот старый дурак перезвон колоколов и задумался над жизнью. Вечерний звон… вечерний звон… а говорят, сочинитель-то был слепой, ничего он не видел, а только ходил около жизни да постукивал палкой. А надо сказать, мой отец был человеком возвышенным, и, вместо того чтобы приглядеться к земле, он подымал свои маяки к небу и читал книжки о приключениях разных святых угодников и тому подобных элементов — ну и дочитался! Ты чего это — никак спишь? — внезапно спросил Радыгин.
— Нет, что ты, я слушаю, — сказал Ливанов.
— Ну так вот — и решил мой отец спасаться. Стал он откладывать половину жалованья в банк, чтобы, значит, ровно через двадцать пять лет купить колокол и подарить эту медную бандуру нашей приходской церкви. Вот тут и стало всю нашу семью продувать сквозняком. Мать, конечно, в слезы. Что там ни говори, а настоящая мать разве может променять своих детей на какой-то колокол. И, понимаешь, была она для нас как костер в темноте! Нет у меня слов, товарищ капитан, больше ничего не скажу про эту светлую женщину, а про отца могу хоть до утра рассказывать. Он хотел пролезть в святые, но не вышло! — сказал Радыгин и умолк.
Трясущимися пальцами он свернул две папиросы, потолще — для капитана, другую — для себя, и, прикурив, услышал мышиный шорох за спиной Ливанова. Это шуршали миллионы, на которых лежал капитан.
Стараясь еще больше огорчить и разжечь себя. Радыгин вспомнил скупость отца, его жестокость к родным и нахмурился.
— Мой отец, — сказал он, — на этом колоколе хотел приплыть в рай. Двадцать пять лет он относил половину получки в банк, а я в это время ударился в озорство, сестры — в слезы, а мать от горя повалилась на кровать и перед смертью плюнула батьке в лицо. «Это тебе, говорит, за детей, а это — за колокол!» И действительно, разве могла она, старая, слушать, как в этом колоколе звенят наши слезы!
Таким манером провоевал он с семьей двадцать да плюс еще пять — значит, четверть века, сбил всех с истинного пути и в семнадцатом году привез отлитый колокол. Отправился он в приходскую церковь, а там — паника, и староста плечами пожимает, но дарственную бумагу не берет.
И пошел тогда старик по монастырям. Бросил семью, и службу, и дом, чтобы, значит, подарить монахам свой колокол, а там пожары на полнеба, именья немецких баронов горят, шум и гам, и все из-за этой вот штуки, — сказал Радыгин и ткнул пальцем в землю.
Одним словом, много выбили пыли из старика. А тут братья мои вернулись с германского фронта. Открыли они сарай, поглядели на колокол, пошептались, а дня через два погрузили эту музыку на телегу и отвезли в железнодорожные мастерские. Там бронепоезд делали для питерских рабочих, а меди на подшипники не хватало…
Так за разговорами просидели они до сумерек.
На поляне, как озерная вода, колыхался туман. Синий сумрак заслонил все пространство между деревьями, и лес постепенно замолкал.
Наступила ночь, и нарастающий ветер сдул туман с поляны, распрямил унылые ветви берез, наполнил лес запахом мокрой полыни, стуком падающих шишек и шорохом трав, прижатых к самой земле.
А Радыгин все рассказывал о своей семье, но говорил он больше для того, чтобы заглушить в себе одну нехорошую мысль, которая все чаще стала беспокоить его.
Днем он еще верил в спасение и надеялся, что за ними пришлют самолет, но, когда наступала тоскливая, голодная ночь, сомнения начинали одолевать Радыгина.
Вот и теперь, кончив рассказывать, он с еще большей уверенностью, чем вчера, подумал о том, что никакого самолета за ними не пошлют, и пристально посмотрел в ту сторону, где лежал капитан.