Теперь Сухоруков отдыхал. Он сидел рядом с деревенской девкой, в длинной рубахе, с потухшим чубуком в руке.
— Прошлым веком, — сказал Иван Сухоруков, — французы подожгли Бастилию.
— Ну и как? — тупо спросила девка.
— А все так же, — укоризненно сказал Сухоруков. — Поджечь-то подожгли, а рабочий класс на престол посадить не сумели.
Сухоруков встал. Он посмотрел на деревенскую девку, и та вздохнула так тяжело, что под ее ситцевой кофточкой колыхнулись две высокие волны.
Над острогом в пыли поднималось солнце. В новом соборе ударили в колокола. На городской каланче в первый раз после брандмейстерских именин очнулся пожарник и увидел над собой небо и на небе золотого черта в рыжих шерстяных чулках.
Сухоруков постучал в низкую калитку острога. Встреча с единственным сыном радовала и пугала старика. За стеной кто-то подметал двор и вполголоса пел песню про Маруську, уходившую на войну. На этот раз Сухорукову опять отказали в свидании.
Веселые, молодые надзиратели взяли его за руки и, протестующего, вывели на мостовую к трактиру «Причал горемыкам». У открытых окон этого заведения стояли извозчики с киями и разглядывали сухоруковскую лысину, мерцающую и мертвую, как бильярдный шар.
…Не такой судьбы и старости ожидал старик. На последней своей версте Сухоруков хотел остановиться, опомниться, отдышаться от прожитой никудышной жизни. Он думал, что мир будет самим собой, что будет так, как складывалось исстари в Кандалапе, — отцы стареют, сыновья растут. У старика за безотрадность труда — резное крыльцо с тремя ступенями, тишина и старый чубук, по субботам морозовская баня с паром, где выплеснутая в колени первая пригоршня воды кидает в дрожь, как первая рюмка водки.
Молча и неуклюже Сухоруков повернулся спиной к острогу.
На мостовой он вдруг вспомнил, что был когда-то отчаянным парнем и на лбу у него лежал большой завиток волос.
Двадцать семь лет тому назад за обманутую девку он и Санька Ческидов побили молодого чиновника Александра Карповича Иванова.
Александра Карповича прислонили к забору и били медленно и внимательно свинцовыми ударами под ребра.
В тот вечер была музыка в саду «Аркадия». Самый большой кандалаповский пес стоял тогда на углу и смотрел на обманутую девку, воющую от страха и тошноты в тусклой, вытоптанной полыни. Утром на том месте, где били Иванова, Сухоруков нашел очки. Он спрятал их на дно сундука, и они пролежали там двадцать шесть лет. За это время Иванов стал большим чиновником, а Сухоруков жил, как все кандалаповцы, тесно и настороженно, ничего не придумывая, ничего заново не начиная. Он много работал, а потом грыжа пригнула его к земле. В прошлом году, бросив свое ремесло, Сухоруков вынул из сундука очки и по вечерам стал читать книжку об уроках Великой французской революции.
Однажды во сне Сухоруков увидел бога, и бог ему сказал:
— За эти очки и за такую книжку я тебя, каменщика, буду сейчас судить.
До первых петухов бог судил старого каменщика.
Утром, когда Сухоруков выбрался из обломков своего сна, он вспомнил приговор и подумал, что бог не прав.
За мельницами на стрелках колотился поезд. Сухоруков шел медленно мимо низких палисадников и скамеек, и на лаковых его голенищах вертелась улица с опрокинутыми домами. На углу он остановился. Каменщик вспомнил поле. По престольным праздникам там, в знобящих хлебах, кандалаповские ребята играли в карты. Они уходили туда с водкой, потому что выселки были тесны для них… Сейчас перед Сухоруковым лежал луг, загороженный со стороны казарм теплыми земляными валами. Этот луг надо было пройти нигде не отдыхая, но страх перед таким пространством охватил каменщика, и он почувствовал себя стариком.
Только к полудню старый каменщик приковылял в Кандалапу. Задыхаясь от жары, он вошел во двор, под тень единственной березы. Его тусклое лицо было в пыли, глаза неподвижны и темны, рот открыт и щеки стянуты в рубцы. Строго и внимательно Сухоруков осмотрел свое хозяйство. Посредине двора стояла бочка, почти совсем распоясанная соседскими ребятишками. На крыше сарая валялись кирпичи, вырванный косяк голубятни висел на одной покоробленной петле.
— Непорядки, — сказал каменщик самому себе. — За такие непорядки Сибири тебе мало, Иван Петрович.
В кухне Иван Петрович разделся и снял сапоги. Твердая холщовая рубаха висела на нем ровно, не прилегая к бокам. В горнице на деревянной кровати лежала Марфа.
Каждый раз в полдень Сухоруков возвращался из города, и Марфа узнавала по скрипу калитки, но шарканью ног в сенях, какие вести о сыне передаст ей Иван Петрович. Все эти дни она восстанавливала в памяти пережитое и ничего хорошего не могла вспомнить.