Хрипит, воет, плачет звериными слезами.
И ползет…
Вперед! Вперед! К подбадривающему свету.
Разбитая нога замерзла и обледенела. Искра радости на миг западает в сердце пса, когда утомляющая тяжесть сзади вдруг исчезает, но потом он понимает, что это разорвалась кожица и на снегу осталась лежать нога, его нога, которую он так хорошо знал, и на пальцах которой были темные тупые когти.
Не надо, о, не надо двигаться вперед…
Лежит.
Стынет кровь, замерзают конечности.
Веки пса опускаются.
По темным лесам, по унылым полям бродит Великий Волк, ищущий жертвы.
Чу!.. Сейчас вопьется безжалостными зубами в трепетное горло, сейчас похитит угасающую жизнь…
Но воины смелы до смерти: пес открывает глаза и печально смотрит на стоящего над ним… человека. Несмотря на мороз, его ноги босы, а на спутанной гриве нет шапки. Из глубоких впадин сверкают два суровые ока. Неизвестный одет в черный подрясник, стянутый широким кожаным ремнем, с привешанными к нему четками.
Гладит пса по голове, осматривает его раны и, опустившись на корточки, с трудом взваливает его на согбенную спину.
Молчит.
Снег под босыми ногами поскрипывает.
И думает монах:
— Человек есть вместилище пакости!
Пес стонет.
Монах же подходит к белокаменной ограде монастыря; толстый привратник в медвежьей шубе при виде его подымается со скамьи и почтительно отвешивает поясной поклон:
— Благослови, отче.
Но руки босого монаха поддерживают живую ношу:
— Бог благословит.
Он ходил за Волгу, в городской собор, на поклон к праведным мощам, и над ним смеялись школьники, указывая пальцами на обнаженные ноги… Когда же возвращался, с душой, просветленной молитвами, рестораны были ярко освещены. Из одной портерной вышла навстречу схимнику блудница и обдала его пьяным дыханием:
— Проводи, святой отче!
Содом и Гоморра и торжество Вельзевулово!
Монах относит пса в монастырскую конюшню, постилает охапку соломы в пустом стойле, бережно укладывает на нее рыжего пса. Перевязывает раны, кормит хлебом, свежим, мягким, принесенным, по его приказу, послушником из монастырской пекарни.
Потом бредет в свою келью и, отвесив несколько земных поклонов Спасу, тускло освещенному лампадой, берет с аналоя корочку сухого хлеба — свой завтрак, ужин и обед — и принимается медленно жевать старческими зубами, запивая водой из медной кружки, формою похожей на старинную ендову.
Седовлас и важен.
Покончив с едой, опять отвешивает набожные поклоны, звеня веригами и бормоча бледными губами:
— Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас!
И раздраженно улыбается:
— Не помилует!.. Нет… Человек бо вместилище пакости.
Тягучий колокол возвещает десять часов.
До вторых петелов молится монах, наконец, совершенно изнуренный полунощным бдением, ложится в деревянный гроб, собственноручно сколоченный из прочного ясеня, о который ломаются зубья пил и острие рубанка, и над которым будет много возни голодным червям в сырой могиле.
Но спать долго нельзя: скоро Рождество, вновь родится возвестивший любовь и вновь распнут Его, по писаниям, на кресте.
Надо молиться…
9
Для маленького человека неделя перед Рождеством — отличное время. Чистка, мытье, выколачиванье пыли из мебели; все необычно, все сдвинуто с своего места, — в дом врывается беспорядок, милый детскому сердцу.
Большую часть дня, если не очень холодно, мальчик проводит на дворе в обществе розовой Ирочки. Катаются с горы, роются в грудах снега лопатами, воздвигают хрупкую постройку, снежный дом.
Но морозы крепчают — девочку не пускают на двор, маленький человек скучает, катаясь в одиночестве с ледяной скользкой горы на железных салазках, мягкое сиденье которых обито черным сукном. Уже давно мороз пробрался за гамаши, но уйти со двора все же не хочется.
Вечереет.
Василида кричит с крыльца:
— Мамочка гневается!
— Сейчас, нянечка! — отвечает мальчик и везет салазки, а по двору уже шмыгают тени.
Делается страшно.
Вдруг салазки тяжелеют, но мальчик знает наверное, что они пустые. И кажется ему, на них сидит древняя, костлявая, та самая, что являлась в бреду.
— Холерища! — ужасается он, боясь оглянуться назад и чувствуя, как лицо потеет от страха.
Кричит:
— А-а-а!
Но никто не слышит его крика.
Бежать боится, бросить веревку тоже не решается, точно от толчка, от резкого движения, стрясется нечто роковое и навеки непоправимое.