— Как вы можете так говорить?
— Не было внимания! В том-то все и дело, что не было! — твердо, как нечто окончательно решенное сказал Гладышев.
Само собой разумеется, что Гладышев перед разговором с адвокатом в „Толковый словарь живого великорусского языка” В. И. Даля не заглядывал. Гладышев сам додумался или, если быть точным, дострадался до того удивительного по тонкости толкования, данного В. И. Далем: быть внимательным означает не только „сторожко слушать” (многого стоит это „сторожко”), но и „устремлять на это мысли и волю свою”. В этом и вся суть. Был Василий и ласков, и заботлив, и нежен. Все это так. А слушал ли он „сторожко”, пытался ли „устремить мысли и волю свою”, чтобы понять, отчего тускнеет Анна в семейной жизни, отчего вспыхивает в ней недовольство? Делая так, как ему всего легче по свойству его характера, задумался ли над тем, как это воспринимается Анной? Отдаваясь своим чувствам, вглядывался ли он в сущность той, кто был ближе всего ему на свете? Нет, быть ласковым и нежным вовсе не значит быть внимательным. Проглядишь изменения, которые постепенно, почти незаметно происходят в том, кто рядом с тобой, и рушится семья. И происходит несчастье.
Так винил себя Василий Гладышев. Винила себя и только себя и Анна. Оба они были так искренни, что невозможно было хоть на йоту усомниться в их правдивости. То, что они раскрыли, в очень большой мере меняло схему обвинения, предъявленного подсудимой, и... нисколько не облегчало задачи, стоящей перед защитой. Схема обвинения была проста, легко доступна и весьма смахивала на правду. И в этом была трудность борьбы с ней. Ведь спор должен был пойти не о фактах, а о мотивах преступления. Казалось бы, кому лучше и полнее знать о мотивах, чем самой преступнице? А Анна Гладышева сама признала, что хотела избавиться от ребенка, который был ей в тягость: с мужем разладились отношения, хотела развестись с ним, и тогда вся тяжесть воспитания ребенка пришлась бы на нее одну. А что касается того, что, идя на преступление, не испугалась неминуемой ответственности за него, то в уголовной практике такое пренебрежение к тому, что последует за преступлением, встречается нередко.
Если Гладышева и не давала показания о причинах, по которым пыталась покончить с собой, то следствие довольно легко обошло это препятствие и нашло объяснение, крайне неблагоприятное для подсудимой и все же подкупающее своим правдоподобием: осознав, чем грозит ей убийство ребенка, она приняла яд, чтобы продемонстрировать свое отчаяние и раскаяние, но приняла яд предусмотрительно в таком количестве, которое не могло вызвать смертельного для нее исхода.
И, сколько бы ни декларировалось, что признание — отнюдь не лучшее доказательство, его психологическая значимость все же достаточно велика.
Как убедить суд, что не было у Гладышевой тех низменных побуждений, которые она сама себе приписывала на следствии? Ведь вопрос о мотивах преступления в делах об убийстве имеет решающее значение.
Мать, пытавшаяся убить ребенка, чтобы развязать себе руки, — действительно чудовище. Но ведь Гладышева не развязывала себе рук. Как это доказать? Если и Василий, и Анна Гладышевы расскажут суду все то, что адвокат узнал от них, поверит ли им суд?
Как найти объективно значимое подтверждение объяснениям Гладышевых? Казалось бы, это не очень сложно, нужно сделать то, что решено было еще после первого свидания с Гладышевой: вызвать Сергея Ватагина в суд. Но такой, как Ватагин, не станет показывать против себя. И у него хватит сметливости, чтобы коротким „нет” обрубить все ниточки, ведущие к нему. Но иного пути не было. Ватагин был вызван свидетелем.
Пытаясь предугадать поведение Ватагина и ломая голову над тем, как добиться от него правды, адвокат, как это сразу же в суде выяснилось, исходил из представлений, весьма далеких от действительности. Ватагин ничего не собирался „обрубать” и не видел никакого смысла для себя в том, чтобы что-либо скрывать. Наоборот, ему не терпелось все рассказать. Он пришел в суд — как это ни звучит дико — премного довольный тем, что его вызвали: глядите на меня, любуйтесь, вот какой я роковой мужчина, из-за меня женщины с собой кончают и на преступление идут. И если он омрачился, то только тогда, когда узнал, что его показания будут заслушаны при закрытых дверях.
Ватагин давал показания, а судьи, прокурор и защитник мучились одним и тем же чувством, горьким и оскорбительным, чувством собственной беспомощности. Перед судом стоял человек, который никак не понимал, какие могут быть к нему претензии. Полную свою моральную глухоту Ватагин считал нормой и начисто отвергал мысль, что хоть в чем-нибудь да поступил недостойно. Обещал он что-нибудь и не выполнил? Не было этого. Солгал ли в чем-либо? И этого не было. Ватагин был, нельзя найти другого слова, органическим демагогом, демагогом тем более неуязвимым, что он верил в свою демагогию, в те слова о правде и честности, которыми он прикрывал свою подлинную низость.