Сергей Глушков, безусый паренек, словно забыв, где и когда он живет, что на нем пиджачок с „Большевички”, а не гусарский ментик с кутасами, что стоят они в коридоре коммунальной квартиры, а не в двусветном зале белоколонного особняка, Сережа как бы забыв все это, обратился к Юре именно так:
— Скажите, питаете ли вы серьезные намерения относительно Веры?
Реакция Юры была единственно возможной: он прыснул и на всякий случай спросил:
— Очумел?
Глушков, рассказывая в суде о „беседе” в коридоре, был явно смущен. Значит, он наконец-то понял, до чего был смешон.
А в коридоре Юра и Сережа были уже не одни. Туда вышли Будалов, Гудман и Суровцев, соученики Сережи. Они услышали малопочтительный ответ Юры. Сережа, не замечая, что его поведение делается все нелепее, попытался придать голосу металл:
— Не уклоняйтесь от ответа. Так поступают только трусы.
Юре надоело выслушивать чушь (чего, в самом деле, парень выламывается), и, бросив „иди ты!”, он повернулся, чтобы уйти в комнату и прекратить бессмысленную ссору. Но Глушков остановил его:
— Разговор не кончен, выйдем из квартиры!
Юра вышел на лестничную площадку.
— Драки я не хотел, — пояснил он на суде, — но и праздновать труса не собирался.
На площадку вышли все пятеро. Вышли — стоят. Молчат. Испытывают крепость нервов у Юры.
Выдержав паузу, Сережа предложил спуститься во двор.
Юра, Сережа и трое товарищей спустились во двор. Все более втягиваясь в роль отчаянного бретера-дуэлянта, Сережа стал предлагать дуэль, но столкнулся с неожиданным препятствием:
— На чем же драться?
По правде говоря, как Сережа ни пыжился, а вид у него был такой, что на него без смеха нельзя было смотреть.
— На шпагах. Мушкетеры иначе не дерутся!
Ответ Юры, казалось бы, должен был разрядить обстановку. И, в самом деле, Будалов и его товарищи рассмеялись. Рассмейся и Сережа, и все благополучно бы разрешилось. Смех легко мирит. Но Сережа не рассмеялся. Он не мог выйти из нелепой роли, им же самим выдуманной, в которую он все больше вживался. У него уже не хватало ни разума, ни доброй воли остановиться.
— У меня с собой перочинный нож, — сказал он, — но ведь нужен второй.
В суде упорно допытывались у Будалова, зачем он, вспомнив, что у него тоже есть в кармане перочинный нож, сказал:
— Пожалуйста, вот вам второй!
Неужели Будалов не понимал, что содействует преступлению, помогает тому, чтобы пролилась кровь?
Ответ Будалова звучал искренне:
— Я был совершенно уверен, что Сережа задумал какой-то розыгрыш. Мне и в голову не могло прийти, что они станут драться ножами: — разве нормальные люди станут это делать? — поэтому я и дал свой нож.
Нож Будалова оказался чуть меньше, и Глушков, чувствуя себя не то Атосом, не то д’Артаньяном, протянул свой Юре:
— Берите!
Юра все еще оставался самым разумным из них, он не взял ножа:
— Ну, чего ты, чокнутый, пристал? Отстань!
Бесстрашного мушкетера унизили, ему презрительно бросили „отстань”, оставить такое оскорбление безнаказанным он не может и бьет Юру по лицу:
— Теперь-то будете драться?
И Юра принял „вызов”.
Все дальнейшее длилось не больше минуты. Сережа полоснул ножом Юру по руке. Была рассечена кожа, выступила кровь. Это не остановило ни Сережу, ни Юру. Ими овладела ярость. И тут Юра ударил Сережу ножом в живот. Рана была „опасной для жизни в момент нанесения”, как признали эксперты, но Сережа, к счастью, сравнительно быстро оправился.
Итак, факты установлены предельно точно. И тут невольно возникает вопрос: нужно ли вспоминать об этом судебном, деле? Дело-то исключительное в самом прямом смысле этого слова: нет ни малейших оснований предполагать, что оно не останется исключением, оно им и осталось. Вероятно, стоило бы о деле говорить, если можно было бы предположить, что еще кое-кто может увидеть хоть тусклый, но все же ореол героизма вокруг Воловика и Глушкова: дескать, глупы — это бесспорно, но вели себя как настоящие мужчины, ничего не боялись. Нет, и этого нет.
И все же есть одна особенность в этом деле, которая вынуждает рассказать о нем. Дело Воловика, пожалуй, уникальное в судебной практике, оно позволило проследить с необычайной наглядностью ту черту характера, которая и сейчас свойственна не большинству, конечно, но и не очень малочисленному кругу юношей. Я не буду сейчас называть эту черту.
Она станет ясной, когда мы попытаемся ответить на вопрос: как могло случиться, что пятеро юношей, столь разных по характеру, оказались причастными, пусть в разной степени, к поножовщине?