Выбрать главу

Разве подсчитаешь, сколько горя, бед, а то и исковерканных жизней на счету „правдовладельцев”.

Как же случилось, что в процессе над Чащиловым выявилась еще одна „правдовладелица”? Дело Чащилова — особое, в нем — раздолье для домыслов, для игры воображения, для возникновения ложного знания, принимаемого за истинное.

Вслед за Горской допрашивалась Лужникова. Если для Горской всякая ее точка зрения была безошибочной именно потому, что это она ее высказала, то Лужникова вполне довольствовалась той, что услышит от других. „Все так считают” — вот критерий истины, а „все” зачастую означало — первый человек, чье мнение она узнала. Кто-то из сослуживцев сказал, не очень-то обременяя ни ум, ни совесть: „Что тут думать, замучил Марину ее муженек”, другой поддакнул — и Лужникова уверовала! „Правда”, добытая с чужих слов, стала для Лужниковой самой доподлинной. Завладев этой „правдой”, Лужникова наглухо ограждала ее от всего, что может поколебать или снизить ее значимость. Хоть и не сама нашла „правду”, но, „обретя” ее, Лужникова тоже почувствовала в себе „правдовладелицу”.

Участвуя в толках и пересудах о печальной судьбе Марины, Лужникова постепенно утрачивала способность провести разграничительную черту между тем, что она знала, и тем, что ей внушено. И при всей разнице характеров Горской и Лужниковой искажение действительности в их показаниях шло одинаковым путем: то, что при жизни Марины воспринималось как незначительный, более или менее случайный эпизод, после ее смерти „переосмысливалось” и трансформировалось странно и мрачно, резко меняя саму суть. Лужникова, как и Горская, осудила Чащилова еще до того, как ее вызвал следователь. К следователю и в суд она пришла, полная готовности изобличить Чащилова, добиться, чтобы смерть Марины не осталась неотомщенной. И самое удивительное (и огорчительное) — это то, что Лужникова нисколько не страшилась той ответственности за судьбу Чащилова, которую она брала на себя своим „переосмысливанием” фактов, ничто не тревожило ее совесть, она, как и Горская, не сомневалась в своем „праве” осуждать до суда, винить даже до начала следствия.

По ходу перекрестного допроса ей осторожно, ничего не навязывая, помогали восстановить факты такими, какими они были до того, как она стала видеть их и выдавать за улики. И повторилось то, что произошло при допросе Горской: Лужникова, не замечая этого, опровергла свои же первоначальные показания., но продолжала их считать уличающими Чащи лова.

— При вас произошла история с брошкой, вы как-нибудь на нее прореагировали? — спросили Лужникову.

— А как же? Я была глубоко возмущена!

— Свое возмущение вы как-то выразили? — спросили свидетельницу.

— Я прямо в лицо сказала Марине, что мне стыдно за нее, неужели она сама не понимает, что Жить так, как она живет, унизительно, просто невыносимо, — с горячностью ответила Лужникова.

— Что вам ответила Чащилова?

— В глубине души она, конечно, была со мной согласна, другого ведь и не может быть! Но кто захочет, чтобы видели его унижение? Вот она и принялась оправдывать своего мужа: мол, так и так, у них после большого ремонта с деньгами сейчас туго, приходится вести им строгий счет, а она, Марина, безалаберная, поэтому и договорились, что никто ничего покупать для себя не будет без обоюдного согласия, — протараторила Лужникова.

— Вы поверили Чащиловой?

— Тогда, представьте себе, поверила, — ответила Лужникова.

— И перестали верить, когда...

— Когда узнала, — Лужникова сказала, не дав закончить вопрос, — до чего довел Чащилов свою жену.

При продолжении допроса Лужниковой история с экскурсией в Кижи изменилась не менее радикально, как и эпизод с брошкой. Чащилов, это верно, настоял на отказе Марины от поездки в Кижи. У него истекал срок сдачи важной для него работы. Марина печатала ее по вечерам. Передать остаток работы для печатания другой машинистке нельзя было: и шрифт не тот, а главное, почерк у Чащилова такой, что привычная к нему Марина и то мучается, а посторонний человек и вовсе не разберется. Уедет Марина в Кижи — сорвется сдача работы, а это грозит большими неприятностями. Загоревшаяся желанием поехать в Кижи, Марина сгоряча не принимала доводов мужа и возмущалась им. Своим возмущением поделилась и с Лужниковой. Но чуть позже, поняв, что ехать в Кижи тогда было бы неблагоразумно, рассказала и об этом Лужниковой. Как история с экскурсией претерпевала изменения в сознании Лужниковой, гадать не приходится: при жизни Марины отказ от поездки был актом благоразумия, после ее смерти и преображения Лужниковой в „правдовладелицу” этот же отказ превратился в доказательство того, что Чащилов „превратил жену в рабыню”.