Впервые от него я услышал о пытках. Услышал и моментально в это поверил. Ведь удивительно! За прошедший страшный год мы перебирали в уме все возможное и невозможное, что могло случиться с нашими близкими; мы ломали голову над тем, как создавались смехотворно-неуклюжие "признания" обвиняемых на открытых процессах. Но вот это объяснение, такое простое - пытки - это ни мне, ни моим друзьям не приходило в голову. Как же в нас крепко, цепко сидело "советское", если мы ни сердцем, ни сознанием не принимали этого!..
Услышал и сразу же испугался: не узнали бы об этом дома... Для меня ведь ещё существовал дом на Гранатном: наши тесные комнатки, полки с книгами, старый плюшевый диван, кроватка с дочкой... Но очень много думать было некогда, моя тюремная жизнь катилась по хорошо наезженной, прорезанной в граните колее. Через два дня меня из "собачника" (так у нас называлась та часть "внутренней" тюрьмы, куда привозили только что арестованных) с вещами вывели во двор, втиснули в зеленый, весело раскрашенный фургон и повезли. В "воронке" темно, мы распиханы вплотную по маленьким клетушкам, молчим, не видя друг друга, машина крутится по уже ставшим незнакомыми улицам, останавливается, мы слышим, как открываются ворота, мы въезжаем, останавливаемся и неумело, расправляя затекшие ноги и руки, вылезаем из нашего красивого фургона. Нас ведут в красный кирпичный подъезд и заводят в огромный, похожий на вокзальный, зал. Где мы? Но в первой же тюремной анкете, которую мы заполняем, есть вопрос: "Который раз находитесь в Бутырской тюрьме?" Следовательно, все ясно-мы в знаменитых Бутыр-ках.
А потом... потом уже многажды описанное: душная, набитая камера, ночное пение открываемых дверей, куда выводят на допрос и откуда вносят после допроса; постоянное и почему-то нетерпеливое ожидание, когда это случится с тобой; и, наконец, та самая минута, когда, назвав твою фамилию и "инициалы полностью", тебе говорят: "Соберитесь слегка" - и выводят в широкий, не по-тюремному уютный коридор.
Первый поход по тюрьме. Впереди идет надзиратель, постукивая ключом по медной пряжке пояса - предупреждение, чтобы не встретиться с другим арестантом. Иногда команда: "Встать лицом к стене!" - значит, проводят такого же, как я... Потом лестницами - на верхний этаж, мы останавливаемся у плотных, обитых войлоком и кожей дверей, они открываются, и мы заходим в оглушающий шум и крик "следственного коридора" Бутырской тюрьмы. Никогда в жизни не был на бойне, но почему-то мне показалось, что так именно и должна звучать бойня: глухие удары, крики от боли, озверелый мат забойщиков... Меня подводят к одной из многочисленных дверей, выходящих в коридор, стучат, меня заводят в небольшую комнату, молча указывают на табуретку, стоящую у двери и прикованную к полу. Напротив меня молодой и очень уверенный человек достает из груды лежащих на столе новеньких коричневых папок одну и начинает её разминать, дабы удобнее было заполнять бумагами.
Обо всем этом я вспоминаю сейчас, через 52 года и 7 месяцев, сидя в другом - очень уютном кабинете, раскачиваясь на модном крутящемся кресле, за огромным пустым полированным столом. Меня никто не торопит, приведший меня сюда тихий молодой человек молча сидит в углу и наблюдает за соблюдением мною порядка: могу читать, могу даже переписывать, что хочу, но не приведи Бог вырвать из "дела" какую-нибудь бумаженцию!
А что, собственно, вырывать? В этой тонюсенькой папочке так называемые "следственные дела" всех нас троих: меня, Оксаны и Елены. И даже то, что служит первым и главным основанием к аресту, допросам, суду, каторге или убийству - "Постановление" - оно у нас троих совершенно одинаковое.
Вот, наконец, я узнаю полный и совершенно официальный состав моего преступления. Не ленюсь переписать в приготовленную тетрадку:
"Разгон вместе с сестрами Бокий усиленно распространяет клеветнические слухи про руководство ВКП(б) и систематически ведет озлобленную контрреволюционную агитацию. Разгон утверждает, что как Москвин, так и Бокий невиновны. Говоря о картине "Петр I" и других, Разгон заявляет: "Если дела так дальше пойдут, то скоро мы услышим "Боже, царя храни" в соответствующей обработке". Разгон распространяет клеветнические слухи об арестах Шверника и Блюхера. Во время очередной выпивки с сестрами Бокий Разгон высказывал сочувствие врагам народа и провозгласил' тост: "Выпьемте за наших отсутствующих друзей, которые не могут разделить с нами этот тост". На квартире часто бывают жены арестованных: жена арестованного сотрудника НКВД Гопиуса и жена Д. Осинского, также арестованного. Разгона необходимо арестовать.
Оперуполномоченный 10 отделения 4 отдела ГУГБ, лейтенант госбезопасности Лобанов".
Наверху две подписи. Слева: "Утверждаю - Фриновский". Справа: "Согласен Вышинский".
Удивительно! Ведь все правильно! Ничего придуманного. Но почему же так топорно мне открывают единственный источник, из которого они узнали о моем преступлении?
И об этом я также думаю, сидя в тихом кабинете, куда за плотно закрытые окна еле доносится шум Лубянской площади.
А источник этот действительно был единственным. За тем праздничным столом, где весьма скромно отмечалось мое тридцатилетие, кроме нас, соучастников "преступления", находился ещё один человек. Наша близкая приятельница, человек нашей судьбы, которую мы бесконечно жалели и привечали. И было за что. Муж её был арестован и, как мы потом узнали, к этому времени уже расстрелян. Она осталась с тремя маленькими детьми без работы, в казенной квартире. И спасения ради ей предложили в общем-то такую малость: "стучать" на нас.
Собственно, это открытие было первым моим шоком на допросе - потом их стало много больше. Через несколько лет, когда у меня началась переписка из лагеря с мамой, я в одном её письме прочел, что наша бывшая приятельница бывает на Ордынке, приходит поиграться с Наташей и приносит ей что-нибудь сладкое... Я написал маме, что не желаю, чтобы она бывала в доме и играла с моей трехлетней дочкой. В ответном письме мама мне описала сцену:
"- Скажите, почему вас Лева не любит?
- Почему же не любит?
- Он не желает, чтобы вы бывали здесь и игрались с Наташей...
Она заплакала и, уходя, сказала:
- Напишите Леве, что я не самая плохая..."
И это тоже было правдой. ещё задолго до моего освобождения у меня прошла злость, ненависть, мстительное чувство против человека, который нас всех предал. Настолько прошло, что я сейчас, вопреки моему правилу - "ничего не скрывать", не называю её фамилии. Наверное, её нет в живых, но есть дети и внуки, носящие её фамилию. Эта бедная женщина, которой бандиты приставили нож к её горлу и горлу её детей, была беззащитна. И, кроме того, она наивно предполагала, что может отделаться, если будет на нас "стучать". Такие безобидные вещи, как преступный тост или же разговор об августейше понравившемся фильме. А им вполне хватало и этого. В каком-то смысле она даже и спасла меня. Потому что мне можно было предъявить обвинение в попытке взрыва Кремля, и я бы под этим безоговорочно подписался и пошел бы под пулю...