Там, где человек вступает в игру, происходящее не может быть абсолютно предопределенным ни в механическом, ни в зоологическом, ни в астрологическом смысле. То, что стало объектом размышления, уже меняется, как бы оно ни было детерминировано.
Вернемся к образу айсберга. Если предопределенность владеет всей массой, а свобода – верхушкой, то можно предположить, что в видимой части, которая как бы является головой, сосредоточено наивысшее качество – развитое самосознание.
Это самосознание не может противодействовать ни общей массе, ни гравитации предопределенности, но может ввести в нее свободу как качество. Таким образом процесс становления не только облагораживается, не только обретает глаза, но и получает смысл, а придать ему смысл с точки зрения человека может только человек. Иначе процесс будет проходить мимо, сквозь и поверх нас. Ну а так он станет благотворным, ведь ducunt volentem fata, nolentem trahunt – древнее изречение, одновременно прославляющее свободу и ограничивающее ее – никогда не утратит правдивости.
Человеческий дух несет вахту у шлагбаума. Уже этим он меняет то, чему позволяет войти, хотя и не может распоряжаться этим по собственному усмотрению. Боль, конечно, остается своеобразной пошлиной.
Свобода как родовая черта человека является репрезентативным признаком. Это отличительное свойство вождей, одно из достоинств, обладая которыми, немногие выступают как представители многих, даже всех. Подобно тому как у социальных насекомых единицы имеют пол, у людей единицы являются носителями общей свободы. Сократ был свободен не для себя одного, его свобода повлияла и продолжает влиять на многих.
Человек как биологический вид движется внутри невидимой массы айсберга. Это движение детерминировано, инстинктивно: с точки зрения детерминированности, даже интеллект в высших своих проявлениях относится к инстинктам. Достоевский парадоксально выразил это, сделав «идиота» представителем высшего типа. Разум не может создавать свободу, обитающую глубже и выше, зато вполне может наполнять ее арсенал.
Как уже говорилось, духовная свобода – отличительный признак рода человеческого. Она свойственна только людям, чего нельзя сказать о политической, общественной сущности. Человек долго мог и, вероятно, однажды вновь сможет жить без государства. В определенный момент развития способность к государствообразованию стала для него формирующим принципом, точно так же как это произошло с другими биологическими видами.
Принципы, однажды взятые жизнью на вооружение, впоследствии повторяются. Они зародыши, возможности, плавающие в потоке нераздельного. Этим объясняется то, что склонность к образованию сообществ наблюдается у самых разных животных, начиная с кишечнополостных, даже с простейших. Свобода же вошла в реку жизни только вместе с человеком и с тех пор уже не может быть потеряна. В этом мы согласны с Гегелем.
Тем не менее задача человека – охрана своей свободы. Поскольку она в большей степени, чем государствообразование, является его отличительным признаком, то и охранять ее важнее, чем государство. Оно не может гарантировать человеку свободу, это может сделать только он сам, что не мешает ему использовать его, государство, для этой цели.
Отправляясь от станции, поезд может увезти меньше пассажиров, чем привез, взяв с собой только тех, кто вовремя вернулся. Не исключено также, что многие остались добровольно: пребывание на станции кажется им приятнее, уютнее, надежнее, чем поездка в поезде.
Судя по всему, подобную картину представлял себе Ницше, изображая «сверхчеловека» и «последнего человека». То, что критерием их различения служит сострадание, – гениальная, часто превратно истолковываемая особенность.
Термин «последний человек» (der letzte Mensch) удачнее, чем «сверхчеловек» (Ubermensch), под которым мы понимаем тип, сумевший выйти из истории. Это и есть цель движения, происходящего у стены времени.
Сверхчеловек немыслим без последнего, то есть редуцированного, человека. Если воспользоваться вошедшими чуть ли не в пословицу словами Готфрида Бена, то вопрос в том, кто что сделает из своего нигилизма. Однако прежде, чем что-то делать с нигилизмом, им нужно обзавестись. Или, как выразился Ницше, «немцы пока еще ничто, то есть они все на свете».
Вернемся к нашему поезду. Состав продолжит путь независимо от того, много в нем пассажиров или мало. Тормоза отпущены, значит, он отправится, даже если в нем никто не сидит. Это соответствовало бы большинству сегодняшних опасений. В таком случае говорить о станции уже не пришлось бы. Историософ был бы вынужден прекратить свое наблюдение. Но не метафизик. Тот, кто достоин называться таковым, занимает позицию, не зависящую от простых категорий движения: от прогресса или регресса, революции или реакции, восхода или заката. В этом отношении он подобен христианину лучших времен.
Неудивительно, что отношения между «сверхчеловеком» и «слишком многими» (Vielzuviele) (интерпретированы как попытка вернуть рабство. Хотя такие попытки сегодня предпринимаются с совершенно другой стороны, о Ницше говорились все мыслимые глупости и даже кое-какие немыслимые. То, что в роковой для Германии час им прикрывались, искажая принадлежащие ему идеи, не имеет никакого отношения к содержанию его трудов. На повороте времени они представляют собой своеобразный тест на интеллект и, конечно же, не только это. Критика Ницше не определяет его местоположение, она сама ранжируется по нему.
Новый тип – это не грядущий властелин, а тот, кто вернет «слишком многим» достоинство, значимость. Один праведник мог спасти Содом, и если бы в нашем поезде сидел один человек, способный достичь цели пути, это было бы благом для миллиардов, оставшихся на станции.
Поговорим еще раз об айсберге. Большой сдвиг происходит в его невидимой, бессознательной, слепой массе. Это касается и тех случаев, когда инициатором перемен кажется государство. Многим из тех, кто изучал творчество Ницше, бросилось в глаза его пренебрежительное отношение к этой структуре. Как воин может быть врагом государства? Оно для него дракон, чешуйчатое чудовище, гоббсовский Левиафан.
И все же та роль, которую мы приписываем государству, – оптический обман, возникающий на станции. В действительности же не государства производят сдвиг, а сдвиг толкает вперед, кроме прочего, и их. Ум удивляется функциям и фикциям, которые, казалось бы, вызывают эту метаморфозу, но последствия поражают его не меньше, и ему становится страшно при мысли, что в мировом государстве эта смесь будет накапливаться.
Ницше предвидел такую проблему, а также разрыв мирового государства в результате накопления. Впрочем, это отдаленные проблемы, нас они не касаются. Поскольку значение слов «война» и «мир» уже трансформируется, можно предположить, что по ту сторону стены времени такие слова, как «государство», тоже изменят смысл. Вероятно, под мировым государством будет подразумеваться такой статус, такая станция, чьих форм и протяженности мы пока предсказать не в состоянии. Абсолютное времяисчисление знает более долгие ритмы, чем историческое. Не исключено, что «большое путешествие» занимает всего лишь несколько мгновений, отделенных друг от друга невообразимо длинными паузами. Земля, как удалось установить путем бурения, содержит кораллы, относящиеся к эозойскому периоду, то есть к утренней заре не истории, но самой жизни.
То, что Ницше – противник государства, в чем встречает такого антипода, как Руссо, – вопрос точки зрения. В государстве не может и не должно быть полной свободы воли. Тот, кому есть что сказать о последних вещах[105], должен стоять вне государства – таков его отличительный признак, его жребий и, если звезды так пожелают, то и конец.
В случае Ницше это очевидно. Он вел жизнь человека, не имеющего дома, не ведающего городских стен в гельдерлиновском смысле. На склоне XIX века он переместился в край, где, как Хирон и Меламп, обитали провидцы, вдохновленные Землей. Орел и змея – вот кентаврический дух, вот великое возвращение.
105
Четыре последние вещи – термин, под которым христианская эсхатология понимает смерть, Страшный суд, ад и рай.