Над пропастью, на многослойной стене, называемой историей, разыгрывается спектакль: человек не просто вынужден спрыгнуть, но даже хочет на это отважиться. Так меняется и предопределенность, и эволюция.
Человек чувствует, что как человеку ему грозит уничтожение. Миф часто предвещает такую судьбу. Сбросив с себя человечность, как маску, как изношенный наряд, человек столкнется с худшей опасностью. Ему будет угрожать участь бронзовой змеи, металлическое затвердение в зоологическом, магическом и титаническом порядке.
Мы выяснили, что о свободе воли может идти речь лишь на маленькой верхушке айсберга. Именно здесь решается, с чем в процессе трансформации неизбежно придется расстаться, а что дороже жизни и не может быть принесено в жертву. Когда сомнений такого рода еще не существовало, а также теперь, пока они продолжают существовать, мы находились и находимся в нигилистическом коридоре по эту сторону линии.
Если над архаикой и мифом человек не властен, то он вполне может решать, что именно из своего исторического наследия он возьмет с собой. Здесь в разговоре участвует сознание, а значит, и ответственность. Возможно, произойдет очищение, при котором историко-политические элементы не пройдут отбор. Даже государство может остаться позади как нечто устаревшее. Процесс будет масштабнее и болезненнее, чем простая смена нравственных воззрений, порожденная паникой. Не она будет платой за вход в трансисторический мир.
Прапочва и человек
В горящей Трое наверняка осталось немало прекрасного, там остались боги. Город был потерян, когда погиб обессмертивший себя Гектор. Первыми падают люди, затем стены и наконец храмы.
Один из величайших мифологических образов – спасение Энеем своего отца, которого он выносит на плечах, когда вокруг рушатся колонны и алтари. Именно его, любимца Юпитера, принято считать родоначальником Римской империи, а также основателем тех столпов, которые стали опорой власти над миром, – отцепочитания и отеческого авторитета. Все то, что называется государством, обрело здесь неповторимый образец и до сих пор живет по римскому установлению.
Возникает кардинальный вопрос: а сможем ли мы взять с собой отца? Ответ должен быть отрицательным, хотя и с оговорками. В этой связи нельзя не задуматься о том, какие наблюдения нам следует провести и к кому обратиться за советом, чтобы обосновать такое решение.
Теологи – определенно, не те, кого следовало бы спрашивать о подобном. Они не беспристрастны, к тому же участвуют в арьергардном бою, в капитуляции или в переговорах с духом времени и его тяжеловесными спутниками, которым не до тонкостей. Здесь должны происходить чудеса.
Еще меньше пользы будет от атеистов, да и вообще от всех, кто носит контрадикторные имена, имена exnegatione. Это бактерии, которым вольготно в больных организмах и для которых наивное понимание связей является чем-то вроде переносчика.
В действительности ситуация проста. Мы имеем дело с одним из тех случаев, когда можно обратиться к первому встречному. Стоит нам спросить непредвзято, и мы наверняка узнаем, какой час пробил. Речь идет о вопросе, касающемся всех. Он затрагивает нашу нераздельную внутреннюю сущность, занимая нас днем и ночью. Поэтому, чтобы получить ответ, достаточно заглянуть в себя, преодолеть собственные наружные стены.
Там, во внутренней келье, мы узнаем то, что доказуемо и даже очевидно везде, от передних дворов до далеких высокогорий и девственных лесов, а именно, что персонифицированные боги удаляются или уже исчезли. Это касается и тех резиденций, которые считались неприступными, касается Земли вообще. Поэтому, повторимся, Ницше напал на верный след, провозгласив свой лозунг: «Бог умер». Он увидел теологическую связь мировой катастрофы с начинающимся грандиозным развертыванием человеческих сил.
Тем не менее нельзя сказать, что алтарь опустел, и молитвы больше не возносятся. Нельзя также ссылаться на вымысел верующих, до которых, как до отшельника, встреченного Заратустрой в лесу, еще не дошла весть. Следовательно, утверждение Блуа: «Dieu se retire»[106] – скорее соответствует положению вещей.
Блуа был до конца убежден в значимости церкви, хотя его произведение изобилует яростными антиклерикальными выпадами. Здесь также выявляется неизбежное расхождение его позиции с ницшеанской. Он соглашается с афоризмом: «При святом духовенстве народ благочестив, при благочестивом – добр, а при добром – нечестив».
И все же лучше доброе духовенство, чем никакого. У нас была возможность убедиться в этом путем наблюдений. Противостоя более или менее открытому атеизму государства и преследованиям с его стороны, церкви породили многих страдальцев, в том числе терпеливых, однако не породили ни святых, ни мучеников, ни радостных приверженцев, как это было в Японии в XVI веке, в пору больших гонений на христиан. Впрочем, в подобных суждениях следует проявлять осторожность: великому далеко не всегда сопутствует слава. К тому же мы не знаем, что происходило на Востоке.
Так или иначе, у нас существование церкви привело к тому, что зверства стали распознаваться как таковые повсеместно и без обязательного рационального обоснования. Теперь они скрывались, их уже нельзя было творить открыто и торжественно, как на римской арене или в древнем ацтекском поселении. Человека, даже не склонного к рефлексии, стало трудно убедить в их необходимости и еще труднее заставить участвовать в них с чистосердечным пылом, если для него существовали молитва и святыня.
В противовес этому планирование, сообразующееся с научными теориями и не смущаемое никакими метафизическими побуждениями, достигает абсолютной степени жестокосердия. Опирается ли оно на материализм преимущественно социологической или преимущественно биологической окрашенности – это не важно. Важно другое: сохранилось ли где-нибудь такое место, где чисто государственные соображения могут контролироваться с метафизической точки зрения. Не случайно любому большому кровопролитию должна непременно предшествовать атака на церкви.
Здесь, как и в других сферах, освободившийся от последних пут либерализм играет роль привратника, которую затем меняет, конечно же, на роль мученика. Яркий пример из новейшей истории – русские социалисты-революционеры, которым Ленин показал, почем фунт лиха. Мелодии а-ля Бомарше в итоге перерастают в какофонию. Как подметил Клаус Ульрих Лейстиков[107], «сначала бросают вызов королю, потом прячут лицо от швейцара». Опасность очень четко выявляет, где была борьба за свободу, а где наглость.
Поскольку мы переживаем метафизическое междуцарствие, в то время как в физическом мире, внутри промышленного ландшафта, разворачивается бурная деятельность, атака на церкви не несет никакой угрозы. Однако она скрывает в себе нечто самоубийственное для каждого, кому есть что терять в духовном, художественном и вообще культурном отношении.
Гердер утверждал, что мировая история служит нашему воспитанию. Эти слова никогда не казались такими правдивыми, как сейчас, когда мы оглядываемся на наше недавнее прошлое. На расстоянии картина, естественно, видится яснее, чем в непосредственном соседстве с происходящим. То, что в 1959 году Далай-лама бежал из своего дворца, было повсеместно и небезосновательно воспринято как угрожающий знак. Дурным предзнаменованием явились в 1938 году поджоги синагог. Такой огонь, как некогда греческий, неуязвим для воды и может быть потушен только кровью.
Мы говорим о церквах как об институтах, о грандиозных сооружениях, не имея в виду реликвии, которые могут в них храниться, но даже так, при внешнем взгляде, они обнаруживают чрезвычайную охранительную силу.
В здании, построенном на тысячу лет, ощущается больше надежности, чем в том, которое рассчитано на краткий человеческий век. Под мощными сводами первого время бежит медленнее – мы убеждались в этом не раз. А там, где время приведено в беспокойное движение, там, где оно горит, как у стены времени, люди хватаются за веру, как за спасательный плот. Оставим в стороне вопрос о том, является ли это услугой для церкви. В любом случае это ее заслуга, даже если никто из новых верующих не выйдет за нее на арену, как Поликарп.
107