Пулково, Рехколово, ряд деревень на пути к Красному Селу - только руины, на всем пути - до Николаевки - четыре уцелевших дома.
Сегодня на Дворцовой площади выставлены два немецких орудия из обстреливавших Ленинград.
Завтра на рассвете я опять еду на фронт, который все удаляется и до которого добираться трудней, а корреспондировать - еще затруднительней.
Видите, как бессмысленно я пишу. Потому что третью ночь не сплю, некогда. Вот сегодня буду спать часов шесть, отдохну.
Величайшее дело наконец совершается. Еще несколько дней - и последние укрепления немцев под Ленинградом будут сломлены, и земля наша родная будет очищена полностью, и ни один снаряд никогда больше не упадет на улицы Ленинграда. Всего этого сознание еще не в силах охватить полностью, я в таком круговороте событий, что задуматься некогда. Но для вас главное знать: я здоров и благополучен, и бодр, как никогда, несмотря на физическую усталость. В такой же гонке все - писатели и корреспонденты. Лихарев, Прокофьев, Саянов, Авраменко - все мотаются взад и вперед, пишут торопясь, не спят. ...Вот, сию минуту, приказ: Мга?.. А у меня нет материала. Пожалуй, опять не спать! Городов много, а я один! Да притом без машины! А как хороши дела!
22.01.1944
Сейчас уже полночь. Я только что вернулся из Петергофа, точнее - из печальных развалин его. Ехал по Приморскому шоссе, через стрельну, такую же страшную, превращенную в прах. Шоссе было сплошь заминировано, саперы взрывают мины и сейчас, но узкий, в одну колею, проезд сегодня уже возможен, - и вот мы проехали. Сплошь заминирован и Петергоф, так что обойти его по всем направлениям не удалось, ходить можно пока только по протоптанным тропам, ни на шаг не отступая от них. Я не могу передать Вам боли от всего, что сегодня я видел. - Петергофа нет. В нем нет ни одного полностью сохранившегося дома. Большой дворец - это даже не голые стены, а сквозистые остатки их; прозрачный, изуродованный скелет здания, с проваленными перекрытиями, без следа крыш и комнат. Флигели дворца сохранили только общие свои очертания, а западный флигель, более или менее уцелевший, превращен был фашистским варварами в склад амуниции и продовольствия: в нем жуткое нагромождение хлама, битые бутылки, ужасающая вонь, ошметки, мусор, всякая гадость. С восточной стороны дворца --флигель фрейлин был превращен в конюшню и также обезображен. Сквозь проломы остатков дворца открывается вид на Самсоновский, идущий к морю, канал, - он был превращен фашистами в противотанковый ров, от Самсона, раздирающего пасть льву, остался только мертвый камень пьедестала, а фигур у фонтанов и по берегам канала нет. Прекрасный Нижний парк похож на поределый запущенный лес, частично вырублен, вековые липы и дубы, испиленные на бревна для блиндажей и завалов, заминированы, а в парке от них остались только пни. Такой же вид и у Верхнего парка: ни одной фигуры, замусоренные котлованы на том месте, где были фонтаны, где был Нептун. Сам город --мертвое безжизненное скопище руин, ни одного сохранившегося дома!
То, что можно было успеть увидеть за несколько часов и к чему можно было подойти без риска нарваться на мину, я увидел, и это зрелище безжизненного, безлюдного пепелища - запомнится навсегда.
От всех музейных ценностей Петергофа я нашел только осколок разбитой вазы великолепного фарфора, я привез его в Ленинград, как память1.
Сейчас, пока пишу это, немец обстреливает город из самых тяжелых и дальнобойных пушек, какие еще есть у него. Бьет, думается мне, либо из Пушкина, либо из Красногвардейска, ибо больше, пожалуй, ему бить уже неоткуда - хочет пакостить городу до последней своей минуты! Скоро, скоро последние обстрелы Ленинграда кончатся, город-победитель заживет наконец спокойной мирной жизнью!
Обратно из Петергофа мы возвращались уже в полной тьме, и вот я дома! Вспомнить только, чем был Петергоф для всего цивилизованного мира, а особенно для нас, ленинградцев, - его фонтаны, разноцветные, иллюминированные в летние ночи, его парки, музеи, пляж, говор праздничных толп, - люди в нем были беззаботны, любили, отдыхали, развлекались, мечтали... Ныне в нем людей нет. Он пуст. Его восстановить в прежнем виде нельзя. В душе боль, злоба, ненависть... Я насмотрелся в нем на поганое немецкое барахло, на все эти эрзац-валенки, куртки, соломенные лапти, порнографические картинки, склянки, черт его знает на что, - на все скверные следы варварского нашествия. В сознании всего этого не переварить, впечатления тяжелые...
В таком же виде, как Петергофские дворцы, и Константиновский дворец в Стрельне, - я осмотрел его весь, в нем были немецкие склады, он загажен, запакощен, полуразрушен...
23.01.1944
Ну, вот я и дома, после трех недель непрерывных странствий. В коротком письме невозможно описать ни все то, что я видел, ни всего, что в пути порой приходилось испытывать. Если б у меня была своя машина или своя воинская часть, в которой обо мне бы кто-то заботился, то, конечно, я избежал бы девяноста процентов тех, порой невероятных, трудностей и того безмерного утомления, какими сопровождались странствия мои. Я же пользовался только попутными грузовиками да своими собственными ногами. Проехал я на верхотурках этих грузовиков около полутора тысяч километров да исходил пешком больше сотни. Днем часто таяло, по ночам мороз достигал пятнадцати градусов. В валенках, в теплом белье, свитере, ватных брюках и полушубке, с рюкзаком за спиной, с двумя тяжело набитыми полевыми сумками, пистолетом, в шапке-ушанке ходить пешком было просто невыносимо, я измокал и начинал задыхаться на первом же километре. Но когда мне удавалось оседлать какой-нибудь грузовик, то на полном его ходу, особенно по ночам, делая за раз по сто и по сто пятьдесят километров, я проледеневал насквозь, до последней косточки. И приезжал, наконец, на голое место, на пепелище какой-либо деревни, где спать было решительно негде. Не раз приходилось спать на снегу, а чаще всего втискиваться в какую-либо случайно уцелевшую избу, набитую людьми до отказа, и, не обращая внимания на матюги людей, лежащих на полу, по которым я волей-неволей шагал, ложиться буквально на них, не снимая полушубка и работая локтем до тех пор, пока тело мое не вдавливалось между двумя спящими и не достигало пола. Только три ночи из почти месяца странствий удалось мне поспать на койке. Ни разу за это время я не раздевался. Естественно, вернулся я в таком, мягко выражаясь, "антисанитарном" виде, что разделся догола в передней, а уж потом вошел в комнату и начал топить печку. И все-таки, все-таки путешествие было столь исключительно интересным, впечатления такими богатыми, что все лишения окупаются...
Началась поездка неудачно. Выехал на грузовике из Ленинграда, доехал до Луги и... на два дня угодил в полевой госпиталь. Выезжая из Ленинграда, сел на что-то, прикрытое кожухом от капота машины. Это "что-то" оказалось бидонами с бензином, плохо закупоренными. Бензин расплескивался и обливал меня, а я заметил это только когда промок насквозь. Ватные брюки и полушубок стали губкой, пропитанной бензином. Он обжигал меня все двенадцать часов пути, на ночном морозе, градусов в пятнадцать, на диком ветру. Ничего поделать я, естественно, не мог - не сходить же с грузовика в снежную пустыню! Приехал в Лугу и обнаружил, что все мои мягкие части тела стали совершенно твердыми и нечувствительными. Кроме того, тряска, холод, усталость привели к тому, что, когда в Луге ввалился в первый попавшийся дом, где на полу спали красноармейцы, у меня стало плохо с сердцем, я провалялся часа три на полу, а утром едва-едва дотащился до госпиталя, палатки которого случайно оказались близко - в километре. Там смерили мне пульс, оказался он - 134, поглядели на, простите, мою задницу и тут же уложили меня в постель, точней - на носилки, изображавшие оную и поставленные в той комнате, в которой за неделю до того была немецкая конюшня, так что еще пахло навозом. Кожа слезла, пузыри липли, и меня перебинтовали. Пролежал здесь два с половиной дня, и, хотя врачи уговаривали меня полежать еще, я, стремясь скорее к фронту и работе, выписался и отправился дальше. Все последующее время путешествия здоровье не подводило меня, и, если не считать постоянной безмерной усталости и ночей без сна, я чувствовал себя хорошо. Сначала попал к партизанам, которые только что вышли из боев и свертывали свою партизанскую работу, чтоб перейти на иную; часть из них отправлялась в Ленинград, часть рассеивалась по районам и сельсоветам области для восстановительной работы. У партизан пробыл больше трех суток, пользуясь их исключительным гостеприимством, радушием и записывая их рассказы, сколько успевала работать моя рука. Чудесные, замечательные люди, иные по два года не видели города, все жадно расспрашивали о Ленинграде, так же, как я жадно расспрашивал их об их партизанской жизни. С огромным сожалением я расстался с ними - надо было спешить дальше. И вот за остальное время изъездил, задерживаясь на каждом новом месте не больше суток, максимум двух, - следующие районы: Плюсснинский, Струго-Красненский, Дубровенский, Порховский, Славковский, Карамышевский. Был в десяти километрах от Порхова, но попасть туда не удалось, - маршрут мой лежал мимо, дальше.