Выбрать главу

— Наташа, ты учишься?

— Н-нет… пока! — зарделась та. — Я на заводе сейчас, вы же знаете. И, Марья Гавриловна, у меня сын.

— Все равно, — Марья Гавриловна покачала головой. — Тебе обязательно нужно учиться. Какие сочинения ты писала!.. «Образ Катерины», я помню. Ты молода, а учеба так расширяет горизонты! В наш век нельзя оставаться неграмотной…

«Неграмотной? Почему? У меня же десятилетка!» — хотела было воскликнуть Наташа, но Марья Гавриловна, не позволив перебить себя, с жаром продолжила:

— Тебе придется воспитывать ребенка, а как ты будешь формировать его мировоззрение?

«Мировоззрение!.. — горько подумала Наташа. — Непонятно, как мы со Звездочкой моим будем дальше жить, на что, где, а она мне про мировоззрение! Ничего-то она не понимает. И все они… Мама вот ни одной книжки на моей памяти не прочла, только численники и газеты с телепрограммой на неделю, да еще «Работницу» однажды выписала — на полгода. «Крестьянку» не захотела что-то… А тут все они одинаковы, тут похожи…»

Наташа раскрыла первую попавшуюся из книг, которые лежали на столе. Книга оказалась старой, изданной задолго до войны: Гесиод, «Труды и дни», перевод с древнегреческого. В ней торчала закладка, сложенная из чайной обертки — из фольги. Значит, кому-то интересны были эти тягучие, нерифмованные строки. На титульном листе, пожелтевшем по краям, стояла овальная сиреневая печать: «Изъ книгъ Алексія Воздвиженскаго», а ниже другая — фиолетовая, свежая, школьной библиотеки.

— Да-да, нашего покойного священника книга, — пояснила Марья Гавриловна, бережно вынимая ее из рук Наташи. — Странный был человек, странный и сложный! Достоверно известно: несколько раз намеревался сложить с себя сан. Мы с ним были едва знакомы, даже раскланивались не всегда, но я знаю. Духовный кризис, какие-то ссоры с благочинным… Помню, с какой готовностью он после войны подписывался на займы! Книги передал нам его племянник. Приехал на похороны из Москвы, забрал несколько икон и библию — уникум, редкое издание, чуть ли не времен раскола. Такое, знаешь ли, с застежкой на переплете. «Иконы, — говорит, — суздальского письма». Семнадцатый, кажется, век. Он называл, да я не запомнила. Говорил, что жена будет очень рада. Сейчас, когда так возрос интерес к русской старине…

К русской — да, тут и спору нет. Ну, а, скажем, к японской? И Марье Гавриловне, которая несколько дней — до прибытия московских родственников, оповещенных о кончине священника срочной телеграммой «заверенный факт», — по просьбе сельсовета, где хорошо знали и высоко ставили ее честность, побыла кем-то вроде одной из душеприказчиц покойного, вспомнилась папка с гравюрами, лежавшая на книгах, в узком застекленном шкафу. Ох, лучше бы ей не раскрывать ее, не развязывать серых тесемок! На больших, пожелтевших от времени, как бы засиженных мухами листах старый самурай — лысый он был, бритоголовый? — развлекался с юною гейшей, прическа которой была высока и сложна. И первое, что пришло в голову, когда от щек отхлынула кровь: немедленно порвать все это, сжечь, уничтожить!

Будь это фотокарточки, Марья Гавриловна ни секунды бы не колебалась. Ей изредка, но случалось отбирать такое у ученичков. Но гравюры… чужая собственность, чужое наследство! Бог знает, может, это искусство? Она никому не сказала о папке. И московский племянник покойного не обмолвился о ней и словом. Однако увез ее с собой вместе с прочим — Марья Гавриловна знала это точно. А вот о том, рада ли будет такому наследству его жена, приходилось только догадываться. Как и о страшной пустыне одиночества, в которой усопший старец влачил свои последние земные дни, как и о миражах, служивших ему утехой.

«Вы слышали, что сказано древним: не прелюбодействуй.

А Я говорю вам, что всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем».