Выбрать главу

«Глас в Раме слышен, плач и рыдание, и вопль великий; Рахиль плачет о детях своих и не хочет утешиться, ибо их нет».

Разумеется, бездетная Марья Гавриловна не библейская Рахиль, родившая в конце концов Иосифа и Вениамина. Она могла утешить себя мыслью, что ее дети — это ее ученики. Но ученики, покидая школу, забывали ее, а она забывала их. Так из дырявого сосуда уходит вода. Сначала в памяти стирались имена и фамилии, потом — почерки и лица. Их было много, может быть, слишком много — ее учеников. И память отказывалась вместить их всех: толпа безлика. Она приехала в это село молоденькой робкой девчонкой, некрасивым серым мышонком, еще до войны; думала, что ненадолго, до первого благоприятного поворота судьбы, однако здесь прошла вся ее жизнь — худо ли, хорошо ли, — и именно здесь она, пожалуй, умрет.

Детей у нее нет, поэтому смерть ее, которой не миновать, мало кого заставит горько плакать. Однако, не смотря на это, а может быть, именно по этой причине следовало отодвинуть подальше в будущее неизбежный конец — чем дальше, тем лучше. И Марья Гавриловна начала относиться к собственной жизни с утроенной бережностью, будто ко слегка надтреснутой вазе из драгоценного фарфора. А известно, что самое живучее на свете — это черепки, главная добыча археологов. В каждом прожитом дне она теперь обнаруживала столько радостей и сюрпризов, сколько раньше не выпадало на ее долю за целый год. Строка из книги, дождь за окном, закат, палый лист, запах мяты, иней на деревьях — все радовало ее, во всем была своя тайная, щемящая душу прелесть.

Лампочки, из экономии освещавшие ее домик не ярче, чем улицу луна на ущербе, были вывинчены и брошены на помойку; сменили их большие, двухсотваттные, и домик ее теперь празднично сиял по вечерам, несмотря на давно не мытые окна. В сберкассе, которая размещалась в одном здании с почтой, она теперь заполняла лишь красненькие расходные ордера, сравнивая себя в эти минуты с подгулявшим корнетом и усмехаясь краем губ: «Мотовство, матушка, мотовство!..» Она сделалась чревоугодницей и сладкоежкой; полное отсутствие кулинарных способностей, ранее нисколько не мешавшее ей, теперь огорчало ее больше, чем глухота к серьезной музыке, которая мучила ее всю жизнь. И вот, в один прекрасный миг, обдумывая свое теперешнее житье-бытье, Марья Гавриловна поняла, что у нее все же есть дитя, любимое и избалованное, средоточие всех ее помыслов и забот, и дитя это — она сама. «Какая нелепость! — сердилась, гневалась она на себя. — И… и какая правда!» Но правда и то, что мужества для такого признания у нее хватало далеко не всегда.

— Да я тебе… я тебе завидую, если хочешь знать!

— Вы? Мне?

— Я! Тебе.

Пожилая, худенькая, рано увядшая женщина так разгорячилась, так размахалась руками, что Наташа, не поверив, конечно, ее словам, улыбнулась сквозь слезы. Сказала, торопливо расстегивая кошелечек:

— А я вам долг принесла.

И зашуршали деньги — пятерки, трешки, рубли. Все мятые, а среди них — царицею — новенькая десятка. Из получки.

— Долг? Какой долг? А-а, твоей мамы… Она очень переживает, я знаю. Но это, ты прости меня, заслуженная кара. Пьянство — такой бич, такой… И особенно страдаем мы, женщины… — Говоря это, Капитанская Дочка решила, что предъявит директору школы институтский вызов для оформления и оплаты — пусть удивляются вкупе с женой, господь с ними. И, упиваясь собственным великодушием, которое, возможно, доставляет одну из величайших радостей на свете, предложила Наташе: — Оставь себе эти деньги, хорошо? Купи что-нибудь сыну. Будем считать, что с твоей мамой мы в расчете. Так и передай ей. Это мой посильный подарок малышу. Как ты его назвала?

— Андрейкой.

— Хорошее имя. С него фактически начинается первая русская летопись, «Повесть временных лет». С него и с парной бани, увиденной, так сказать, глазами иностранца. Я, признаться, долго веселилась, когда прочла. Все минуло, язык изменился, реки обмелели, исчезли леса, а баня так и осталась баней, веники — вениками. И орден высший со времен Петра Великого в Российской империи был — «Андрей Первозванный», голубая лента через плечо. И флаг андреевский, в песнях воспетый, — косой крест голубой на белом поле…