Самого гостя немым назвать нельзя было. О нет! Отнюдь. Орал он с таким подвывом, что разбудил Андрейку, и тот заплакал. Катька прикрикнула на гостя сердито, погрозила пальцем, он качнулся, притих, сел, и они в два голоса, шепотом поругали режиссера Рычкова, который, оказывается, никому не дает ходу, камень на дороге, носит на лацкане пиджака значок хорового общества в тщеславной и напрасной надежде на то, что знак этот примут за институтский ромбик, спутают, а сам окончил лишь какие-то краткосрочные курсы культпросвета, да и вообще он, Рычков, профессионально несостоятелен, в искусстве разбирается как свинья в апельсинах. По их словам получалось, что режиссер в театре — это тот человек, который всем мешает. И за что ему только деньги платят — единственному в самодеятельной труппе? Потом гость ушел, перехватив у Катьки в долг три рубля и виновато улыбнувшись Наташе на прощанье. Забавные они все — эти, из самодеятельности. Жалкие и одновременно напыщенные, как мамин петушок-леггорн, и одеваются не по-людски, с каким-то дешевым шиком. Шарф метра в два, например, с дырками… Богема!
— Только вы, Марья Гавриловна, обязательно приезжайте. Адрес у вас есть. Хорошо?
— Конечно, Наташенька, конечно!
Еще немного поболтав о Наташиных одноклассниках — кто из них сейчас где и чем занимается, — они распрощались. Чуточку надоели друг дружке. Такое случается — после взаимных откровений. Закрылась дверь библиотеки, и по обе ее стороны вздохнули с облегчением: наконец-то!.. По знакомой до последнего сучка на перилах, но почему-то до странности сузившейся лестнице Наташа спустилась вниз, прошла мимо нагромождения парт, заглянула мимоходом в пустой класс, увидела покрытую меловыми разводами доску, забытый на гвоздике плакатик «Правописание безударных гласных», подклеенный во многих местах и серый от старости и пыли, а на учительском столе, который одиноко стоял у окна, — увядший цветок в бутылке от молока.
Наискосок от школьных ворот, на улице, окруженная мальчишками-велосипедистами, топталась постаревшая Маня-чепурная. Смуглое, как бы обугленное лицо. Пыль, словно серые носки, покрывала ее босые, темные от загара и грязи ноги. Велосипеды были с моторчиками и без, один — гоночный, щегольской, с рулем, закрученным вниз, будто рога барана. Пахло горелым маслом и бензином. Маня шлепнула себя по бедрам и заголосила:
Наверное, кто-то поднес ей стаканчик — для потехи. Ишь развеселилась, раскаркалась. «Конечно, бич…» — вздохнула Наташа и, низко опустив голову, чтобы не видеть страшного лица состарившейся дурочки, прошла мимо.
7
Итак, решено: домой возврата нет! Красивая фраза, заголовок чего-то. И правда это, и нет: можно и наоборот сказать, и будет верно. С войны, с чужбины — куда? Домой! А как же ей, Наташе? Домой, как в прошлое, возврата нет. Приговор окончательный, обжалование не подлежит, а значит… Значит, оглянувшись и погрустив, припомнив все, что было, надо думать о том, что впереди, — о будущем, своем и сына; надо строить дом — свой, новый. Придет время, и из Наташиного гнезда вылетит подросший, оперившийся птенец, расправит крылья… Это, наверное, и есть жизнь.
А пока:
Между тем давно отужинали, поиграли в лото — семейно, лениво, без азарта. Мать, уже облаченная в непомерно просторную и измятую ночную рубаху, сорвала очередной листок с красным числом с календаря, щурясь без очков, прочла его обратную сторону и, глянув за занавеску, спросила у дочери:
— Спать будем?
Дядя Федя и Витька уже легли в сарайчике — там прохладнее. Можно разговаривать и курить.
— Ага. Спокойной ночи, ма, — тихо ответила Наташа.
— О-хо-хо! — сказала мать и, зевнув, быстро перекрестила рот. Скупость в ней, как в Плюшкине, с годами прорезалась настоящая, а вот богомольность — напускная. — День и ночь — сутки прочь. Вот тебе и выходной день, воскресенье! И всю жизнью так. Значит, завтра едешь?