Разговоры пустые его и в гроб свели: в девятнадцатом пыльный казачий офицер с запавшими белыми глазами, с таким лицом, глянув в которое самые бойкие бабы, закрыв лица платками и жалобно скуля, сигали в огороды, хлестнул его нагайкой по лицу за пьяный, глупый, но показавшийся дерзким и обидным вопрос и, распалясь, пошел крестить наотмашь, теснить, топтать его храпящим конем, ронявшим с удил пену… Она тогда как раз последнего носила — Федю, а муж ее, хватаясь за раздавленную грудь, прокашлял, прокорчился потом недолго.
Как, бывало, по радио эту песню заведут:
так то и вспомнится, время огромных тыкв, август. Ведь ее дурачок на улицу распояской пьяный вышел и с бешеным офицером-мамонтовцем речь как раз про Турцию завел: пять лет назад, мол, на Святой Софии в Константинополе православный крест водружать собирались, братьев-единоверцев вызволять из-под османского ига, молебны служили, а теперь его, крест, и на своих, русских церквах удержать не в силах: в первопрестольной Москве — безбожники-большевики, в Киеве, матери городов русских, — вроде немцы, — да как же, мол, это так, ваше благородие, господин войсковой старшина?
— Может, еще одну возьмем, пока магазин не закрылся?
— Нет, старик, хватит! Домой пора.
— Жена ждет?
— И она.
— Огорчить боишься?
— Да… вообще-то. Слезы ведь, если лишний запашок!
— Вот тебе и равенство полов! А я так считаю: жена либо товарищем должна быть, либо — Нюшкой. А то и получку им до копейки отдай, и ходи по одной половице! Тьфу! Твоя письма распечатывает?
— Да. Хотя мне пишут редко. Некому.
— Ну вот. И карманы посещает, когда спишь! Посещает?
— Да пусть! Жалко, что ли? Там ничего, кроме табачных крошек, нету!
— Нет, тут дело принципа, старичок! — Оглянулся: — Ты, мамаша, тут… распорядись. Возьми, что нужно. Остальное брось — дворники подберут. Дворники теперь — студенты сплошь, а раньше было — сплошь татары. Пошли мы. Будь здорова!
И — ушли, разговаривая о женах. Старуха пододвинулась к богатству, наследницей которого нечаянно оказалась, подождала, пока прежние его владельцы скроются за углом. Тонкий стакан показался ей необычайно хрупким, и она бережно завернула его в клок газеты, чтоб не разбился ненароком. Граненые-то прочней! К темной длинногорлой бутылке липли пальцы, и старуха тоже завернула ее. Конфеты в ярких бумажках оказались твердыми, старухе не по зубам.
Уложив в чемодан нежданно-негаданно свалившееся на нее богатство, старуха огляделась. Из темнеющего сада увели последних упирающихся детей. Вместо них вдоль скамей бродили теперь собаки. Старуха глядела на них со страхом и удивлением: уж очень они были разные, эти столичные сучки и кобели, и ни одна из них не брехала.
Вздрагивая, когда какая-нибудь из собак — большая ли, маленькая — приближалась к ней слишком близко, обдавая ее жарким влажным дыханием, старуха дожевала хлеб. Ей захотелось пить, но поблизости не было видно ни колодца, ни колонки, и старуха решила утолить жажду яблоком.
Мимо нее, обнявшись, прошла парочка — парень и девушка в короткой юбке. Они сели на соседнюю скамью, в тень, и, тихо переговариваясь, оба сразу закурили. Старуху удивило то, что девушка курила спокойно и открыто. А ведь молоденькая еще! Докурив, парень зарылся лицом в девушкины волосы. Старуха едва не подавилась яблоком и в смущении отвернулась.
Рассвета нового дня она решила дождаться именно здесь, на этой вот скамье, а утром вновь пуститься на поиск. Лишь бы дождичек не упал. Чемодан прекрасно заменил подушку. Старуха подняла воротник пиджака и, решив не разуваться, забралась на скамью с ногами. Было жестко, но она закрыла глаза и погрузилась в мечты о справедливом и ласковом генерале.
Ей нужен был человек, которому ничего не надо рассказывать, не надо выуживать из памяти и облекать в слова то, что давно отболело, изжилось, забылось, быльем поросло, — человек, который на ее безмолвный вопрос: «Зачем все?» — ответил бы твердо: «Так — надо. Так — правильно. Ты все исполнила. Теперь отдыхай!» Без этих слов жизнь казалась ей незавершенной, и она верила, что такой человек есть. Обязан быть. А как же? И не меньше чем генерал.