Она поехала в Мальмё. У поворота на Егерсро и Эресундский мост она решила сделать один визит. Она нашла виллу, припарковалась у забора и открыла калитку. Во дворе стояла машина — наверное, дома кто-то есть. Она уже подняла руку, чтобы нажать кнопку звонка, но что-то ее остановило. Вместо этого она обошла дом, открыла дверь в зимний садик и пошла к остекленной веранде. Сад был прекрасно ухожен, гравий на дорожках тщательно выровнен — виднелись следы грабель. Дверь из дома на веранду приоткрыта. Она прислушалась. Все тихо. Но кто-то был дома — иначе дверь была бы закрыта. Те, кто здесь живет, большую часть своей жизни посвящали запиранию дверей и проверке сигнализации. Она вошла в дом. Картину над диваном она помнила с детства — большой коричневый медведь, медленно разлетающийся на куски в пламени взрыва. Отвратительная картинка, с годами она не стала ни приятней, ни интересней. Она вспомнила, что отец выиграл ее в какую-то лотерею и подарил Моне на день рождения. На кухне что-то зазвенело. Линда пошла туда.
Она уже было крикнула «приветик» — и тут встала как вкопанная: у мойки стояла совершенно голая Мона. В руке у нее была бутылка.
27
Линда потом вспоминала, что в ту секунду была уверена, что где-то уже видела что-то подобное. Нет, не голую мать с бутылкой водки, может быть, даже вообще не человека — это было как отблеск чего-то иного, какой-то подсознательной памяти, удержать который удалось, лишь глубоко вдохнув и затаив дыхание. Когда-то она сама пережила нечто подобное. Она не была голой и не держала в руке бутылку. Ей было четырнадцать, самый жуткий период созревания, когда все кажется невозможным и непонятным и в то же время совершенно ясным, черно-белым, когда каждая клеточка тела вибрирует от нового, непонятного тебе самой голода. Это был короткий период в ее жизни, когда не только отец уходил на службу — в любой час дня и ночи, — но и матери надоела тоскливая жизнь домохозяйки и она устроилась работать в контору какой-то транспортной фирмы. Линда была совершенно счастлива — это давало ей возможность побыть несколько часов в одиночестве или даже пригласить кого-нибудь домой.
Она становилась все более дерзкой, часто даже собирала у себя небольшие вечеринки. Наличие свободной квартиры без родителей придавало ей престиж в глазах сверстников. Она всякий раз звонила отцу — убедиться, что он не собирается домой и что, как обычно, будет работать допоздна. Мона всегда приходила в шесть — полседьмого. Как раз в то время в ее жизни и появился Турбьорн — первый ее мальчик. Иногда он напоминал Томаса Ледина, а иногда Линда убеждала себя, что именно так должен был выглядеть Клинт Иствуд, когда ему было пятнадцать лет. Турбьорн Ракестад был наполовину датчанин, на четверть — швед, а еще на четверть — индеец, что сказывалось не только в чеканных чертах лица, но и придавало ему некую мистическую ауру.
Именно с ним Линда впервые погрузилась в изучение таинственного мира, скрывающегося за понятием «любовь». Они стремительно приближались к решающему моменту, несмотря на то, что Линда пыталась его оттянуть. Как-то раз они, полураздетые, лежали на ее постели. Вдруг отворилась дверь — на пороге стояла Мона. Она поругалась со своим шефом и ушла домой. Линду до сих пор прошибал холодный пот, когда она вспоминала эту сцену. На нее тогда напал истерический смех — она хохотала и не могла остановиться. Что делал в это время Турбьорн, она не знала, потому что зажмурилась. Скорее всего, кое-как одевшись, он ретировался.
Мона тут же вышла, но взгляд ее Линда помнила и сейчас. Она не смогла бы точно описать этот взгляд, — однако в нем читалось не только отчаяние, но и странное удовлетворение — наконец-то подтвердились ее подозрения, что дочь способна на непредсказуемые и опасные поступки. Линда не знала, сколько времени ей понадобилось, чтобы собраться и выйти из спальни. Мона сидела на диване и курила. Началось разбирательство — с криками и взаимными обвинениями. Линда до сих пор помнила боевой клич, который Мона без конца повторяла: мне плевать, чем ты занимаешься, лишь бы не забеременела! Она слышала и эхо своего собственного вопля — без слов, только крик. Она помнила стыд, испытанный ей тогда, стыд, гнев и обиду.
В разгар ссоры появился отец. Сначала он испугался, что произошло какое-то несчастье, потом пытался их унять, а под конец рассвирепел и разбил вдребезги стеклянную вазу — подарок к их с Моной помолвке.
Почему-то ей вспомнилась эта сцена сейчас, при виде голой матери с бутылкой водки. Она подумала, что не видела мать голой с детства. Но тело ее очень изменилось, Мона располнела, везде были складки жира. Линда брезгливо поморщилась, она сделала это не намеренно, но Мона успела заметить гримасу, и это помогло ей выйти из шока от того, что ее застукала собственная дочь. Она со грохотом поставила бутылку на мойку и распахнула дверцу холодильника, чтобы прикрыть наготу. Линда не могла удержаться от смеха при виде головы матери над белой дверцей.
— Почему ты явилась, не позвонив?
— Хотела сделать тебе сюрприз.
— Так не делают! Надо было сначала позвонить.
— А как бы я тогда узнала, что моя мамочка пьянствует среди бела дня?
Мона со стуком захлопнула холодильник.
— Ничего я не пьянствую!
— Когда я вошла, ты целовалась с бутылкой.
— В бутылке вода! Я охлаждаю питьевую воду.
Обе кинулись к бутылке. Линда была проворнее. Она поднесла бутылку к носу.
— Это не вода. Это самая настоящая водка. Иди оденься. Ты видела себя в зеркало? Скоро будешь такой же толстой, как отец. Хотя он-то просто толстый, а ты жирная.
Мона потянулась к бутылке. Линда ей не мешала.
— Иди оденься, — сказала она, отвернувшись.
— Этой мой дом, и я могу ходить голой, сколько захочу.
— Это не твой дом, это дом твоего бухгалтера.
— У него есть имя! Его зовут Улаф, и дом принадлежит мне в той же степени, что и ему.
— Ничего подобного. У вас брачный договор. Если вы разведетесь, дом останется за ним.
— А ты-то откуда это знаешь?
— Отец рассказал.
— Поганый старикашка, он-то откуда знает?
Линда молниеносно развернулась и хотела влепить ей пощечину, но лишь задела щеку.
Мона отшатнулась и чуть не упала — не от удара, а от водки — и поглядела на Линду с яростью.
— Ты в отца. Он меня бил, и ты туда же.
Голая и растрепанная Мона снова приложилась к бутылке. Этого не может быть, подумала Линда. Зачем я сюда приехала, почему не рванула прямо в Копенгаген?
Мона потеряла равновесие и свалилась на пол. Линда хотела помочь ей встать, но та ее со злостью отпихнула. Мона с трудом взгромоздилась на стул.
Линда принесла из ванной махровый халат, но Мона не пожелала его надеть. Линду замутило.
— Тебе трудно что-нибудь натянуть на себя?
— Вся одежда такая тесная…
— Тогда я ухожу.
— Кофе-то ты можешь выпить?
— Только если оденешься.
— А Улаф обожает, когда я голая. Мы дома всегда ходим голышом.
Ну вот, теперь мы поменялись ролями. Теперь уже я ее мать, подумала Линда, решительно облачая Мону в халат. Мона не сопротивлялась. Она снова потянулась к бутылке, но Линда отодвинула водку в сторону. Потом она сварила кофе. Мона мутным взглядом следила за ее действиями.
— Как поживает Курт?
— Хорошо.
— Он всю жизнь поживает хорошо.
— Сейчас — хорошо. Лучше, чем когда-либо.
— Это, наверное, потому, что наконец избавился от своего папаши. Тот его на дух не переносил.
Линда опять вскинула руку. Мона подняла обе, как бы извиняясь.
— Ты даже не догадываешься, как папе его не хватает. Даже не догадываешься.
— А он купил наконец собаку?
— Пока нет.
— Он все еще с той русской?
— С Байбой? Нет. Только она не русская, она из Латвии.
Мона поднялась со стула, покачнулась, но удержалась на ногах и скрылась в ванной. Линда приложила ухо к двери. Шум воды — звона припрятанной в укромном месте бутылки она не услышала.
Мона вскоре вышла из ванной, умытая и причесанная. Поискала взглядом водку, но Линда успела вылить ее в раковину. Налила себе кофе. Линде вдруг стало ее жалко. Не дай бог оказаться в ее шкуре — нервная, вечно подглядывающая, не уверенная в себе женщина. Она и с отцом-то не хотела разводиться, но была настолько не уверена в себе, что сделала то, чего вовсе не хотела.