— Сегодня наш Анатолий Калинникович оч-чень занят, — сказал Нетупский не садясь. — Может быть, зайдете ко мне?
— Не сейчас, — холодно скользнув взглядом, ответила Лёна.
Выходя, Нетупский сжал губы; он не любил осечек. Косырев глянул на часы, у Нины Васильевны была премьера. Сложная, запутанная партия, ему казалось, бездарная музыкально. На репетициях она и оркестр постоянно расходились, все нервничали — но что так, что сяк, один эффект. Он бы от такой чести отказался, но Нина знала, что к чему. Душа игрока: она надеялась на лучшее, когда от нее не зависело, и ждала худшего, когда зависело. Впрочем, работала она зверски. Цветы были заказаны, их вручат. И он пригласил Елену Петровну поужинать.
На эстраде шумел восточный оркестр, ансамбль стариков. Один бил в бубен, другой бренчал на гитаре, третий толчками пальцев мучил пианино. Мощная певица в длинном бархатном платье, состроив сладкую улыбку и блестя разноцветной брошью, пела безголосо и самозабвенно. Лёна остановилась — подожди! — но скоро пресытилась печальным зрелищем. Их провели в небольшую комнату. Лопасти вентиляторов на потолке размахивали как усталые крылья.
— Заказывай что хочешь, я ведь не понимаю. И кстати, давай выпьем. Сегодня мне тридцать три — полная старая дева.
— Неужто? Я бы на их месте...
Она скривилась и, чтобы снять бестактность, сказала:
— Что ты, конечно, есть знакомые. Масса. И замолчим об этом, ладно?
Профиль ее был тяжелым и надменным. Темно-русые с рыжинкой волосы, открытая высокая шея. Над ключицей с биением крови поднималась и опадала родинка, детская, беззащитная. Она как бы и не принадлежала этой волевой и жесткой особе. Когда-то она любила Косырева. Повернулась без улыбки, и он готов был поклясться, уловила, о чем думал. Взгляд ясен, спокоен, замкнут. И прекрасно, им предстояло работать, не крутить романы.
— Если хочешь, — сказал он, — возьми лабораторию Берестова. Он вот-вот в медицинскую академию.
— Чш-ш... О делах потом.
Она ела жадно, но как-то безразлично, торопясь закончить нуду эту. Худоватые щеки разгорелись от вина. Мельком глянул на часы, она отодвинула тарелку, Глаза ее были темны, мрачны — кольнула взглядом.
— Пойдем.
Он не осмелился ослушаться, да и пора было.
В подземном переходе женщина несла целлофановый мешочек. Серебристо блеснули жалкие, замороженные рыбки.
— Сколько погубленных жизней, — сказала Лёна. — Все для нас, все для человека.
— Не на таблетки же переходить.
— А что?— слабо оживилась она. — И замечательно.
Улица, фонари, машины, освещенные дома. Поток людей. Ее одиночество.
— Где остановилась, Леночка? Вера Федоровна будет рада, если заночуешь.
— Нет! — отрезала она. — Как-нибудь позже зайду.
— Правда, зайди, А завтра жду с документами.
Он усадил ее в такси и помчался к Нине, на последний акт.
В течение месяца Лёна переехала в Москву.
— Ну, — непринужденно сказала она, зайдя к Косыреву, — я подходящий объект эксплуатации. Закончу с обезболиванием — понимаете, идея, чтоб препарат не входил в обмен, и...
— О, крайне важно, — перебил он. — Обязательно! Мечтаю о безбольной медицине. Со Львом Толстым не согласен, дескать боль нравственно оправдана подготовкой смерти... Вы знаете...
Она посмотрела иронически, и он оборвал. Отметил ее «вы», откликнулся тем же. Пусть так, работа есть работа.
Время тоже шло. И разрыв с Ниной был далеко позади, и Косырев жил другой жизнью, а Лёна упорно держалась деловых рамок. Она — специалист универсальный — возглавила лабораторию. Молодую, полную проектов и неистощимых сил. Самые разнообразные разговоры, но при Косыреве только деловые. Они умолкали, когда он заходил, в одно мгновение меняли и смысл, и тональность. В лаборатории дневал Шмелев, любимчик и Елены Петровны, ее ровесник. Однако деловая координация между техниками и реаниматорами была далеко не лишней. Ореханова глубоко входила в замыслы Косырева, здесь были совместные скорби и восторги. Уезжая в свои командировки, он мог быть уверен, что дело продвинется при самом жестком контроле.
Задерживаясь в институте, Косырев заставал Лёну в лаборатории. Жующей бутерброд или с сигаретой, сощуренной над разбросанными по полу листочками. Это был ее метод, записывать, что приходило в голову ей или сотрудникам, а потом разглядывать мозаику. Всех прогоняла и думала. Тут находили место и косыревские домыслы.
— Черт знает, — сказала она однажды, восхитившись его импровизацией о пороге смерти: он разобрал случай с Ландау,— тебя не тревожит твое многознание?
Они все тут называли друг друга на «ты»; с ее стороны это было признанием содружества.
— В каком смысле?
— Ну, в смысле растопыренной ладони...
— Хм. Это штамп — поносить дилетантизм. Сейчас никакое подлинное знание нелишне.
— Всего не охватишь.
— А ограничение отупляет. Иное, совсем иное время, Лёна. Надо уметь гибко переключаться на иной класс явлений, уметь использовать постороннюю информацию. Боком надо видеть...
Он пристрастился к вечерним встречам и заходил уже преднамеренно. Но взгляд, обращенный к нему, относился к ученому, к руководителю, и только. Эта женщина-хирург обладала и невидимым психическим скальпелем, отсекавшим советы и шуточки вроде «пора бы бросить курить» или «когда же на свадьбе будем плясать». Она была к нему просто равнодушна. Хотя и Косырев не был образцом внимательности. Он покраснел, когда Шмелев напомнил обещание квартиры, и уж теперь довел бы до конца, выхлопотал бы, но тут случилось одно событие.
На Новый год к нему пришли почти все основные сотрудники. Уговорили и ее. Явилась необычайно нарядной, нитка жемчуга вокруг шеи. Поймав косыревское изумление, усмехнулась и, может быть, подумала — вот значит, что тебя привлекает! А может, и совсем не так. Радостный Косырев, — он боялся, раздумает, не придет, — ввел ее к гостям, и подозрительный взгляд Лёны обвел присутствующих. Но здесь были все свои, кое-кто с мужьями, с женами. Твердоградские еще не поднялись, а Нетупский должен был приехать с опозданием. И она тоже обрадовалась и побежала помогать Вере Федоровне.
Вошли Твердоградские. Корделня Пахомовна подрагивала на вялых своих ногах, которые считала очень красивыми, Алексей Федорович благоухал лавандой. Жизнерадостная Корделия, уверенно захватывая роль первой дамы стола, сразу рассказала анекдотик. Твердоградский тоже был энергичен и кивал головой, но несколько присыпан пеплом, и на иные мгновения погружался в сон, и тогда походил на мумию фараончика. Даже жалко становилось. А Косыреву пришлось — по делу — познакомиться с одной, не так-то уж давней его статьей о свойствах титана в соединениях — там были мысли...
Стол поделился: по одну сторону помоложе, по другую постарше, что, впрочем, не совпадало с делением симпатий. Свободное место оказалось рядом с Косыревым, и Лёна невольно приняла на себя роль хозяйки. Она и Корделия обменялись острыми взглядами, и Косырев понял: добра не жди. Ах, на кой ляд здесь Твердоградские!
Бой часов, выпили шампанского. Косырев с Лёной болтали о пустяках, и он коварно подливал, а она не всегда отставляла. Но оба были неисправимы. Приподняв черные брови и блестя глазами, она рассказала ему, что вчера Золотко видел — буквально видел, а не показалось, не бред, — как движутся и растут цветы в вазе. Косырев кивнул: так и должно быть. Страшно заинтересовался, потребовал деталей. И уже совсем потеряв бдительность, решил наконец поделиться своими раздумьями. Никакого внимания Корделии! Даже не попросил сплясать цыганочку, коронный номер. И тут раздраженно притихшая Корделия поднялась. Она пошатывалась, и янтарный коньяк лился на брюки аккуратиста Нетупского. Храня улыбку, он уклонялся, но никак не выходило. Пришлось снять очки, на которые попали брызги.
— Забыли один тост! — воскликнула она. — За женщин пили, но вообще... Академичек, не егози, послушай! Есть женщины не то что мы, невежды. Скажи, почему вы не женитесь на си-нень-ких чулочках?
Гудевший стол притих. Косырев ничего уже не мог поделать. Стряхнув брюки и протерев очки, Нетупский воздвигнул их наконец — разглядывать скандал. Лёна, сощурив глаза, наблюдала за Корделией, которая чудовищным усилием воли обрела точку устойчивости.