— Хм.
— Ты вроде сказал о неразделенной любви? В конце концов не важно — отвлеченно или как. Но тогда не путайся в противоречиях. Экзистенциалисту неприлично говорить: не найдет никого ближе. Откуда ему знать?
— Именно, — печально сказал Сергей. — Все, что нужно мне, именно мне, никому другому, — добро. Все, что я отвергаю, — зло.
Но тут же вскинул сощуренные глаза. Здесь что-то не простое, подумал Косырев. На лицо молодого человека наползала привычная кривая усмешка.
— Непереходимых границ нет, есть цели, которых не следует ставить, — развел Косырев руками.
— Да-да, — откровенно усмехнулся Сергей и, выгнув спину, закинул локти назад. — Все вы свели на одно. Для меня, между прочим, не главное. Сказали бы это тем, кого интересует одно — деньга.
Он презрительно сморщился.
— Готов всего себя отдать. Но чтобы и другие так же.
— Ага! — Косырев поймал поворот, — Ему, видите ли, по простому товарообмену. Но разве светочи мысли и действия жгли свой мозг ради награды только? А простые рабочие люди? Слушай-слушай. Мысли-то разделенности, о бессмыслице когда в голову лезут? Когда нет любимой работы.
— Известные доводы, — Сергей рассматривал нахмуренное небо. — И слабые.
— Потому что не хочешь принять. Почему?
Тот сбросил локти со спинки и прямо-таки схватил своими коричневыми глазами взгляд Косырева.
— А вы-то сами? Сами-то вы всегда так поступаете, как говорите?
Неожиданно затронутый, Косырев смолчал на нагловатый вопрос. Сергей тоже отвернулся. Картину будущего в заречье заволокло туманом, паруса исчезли. Капля, другая, закрапал дождик. Косырев глянул на часы.
— Эге! Вот что, мой дорогой. Философские и прочие споры второпях до путного не доведешь. А я на родине после тридцатилетней отлучки. Давай на вокзале выкроим полчасика.
— Надо ли?
— Тебе вроде надо. Но запомни, если намерен со мною разговаривать, в неискренности никогда не повинен.
Разогревая мотор, Сергей стрельнул глазами.
— За предложение ваше спасибо. Не ко времени только.
Однако напомнил, не выдержал.
На центральной улице, сохранившей купеческий старинный облик, остановились. Впереди торчали серебряные чешуйчатые пики торгового дома.
— Скажите, Анатолий Калинникович...
Сергей вглядывался пристально, будто Косырев должен был о чем-то догадаться.
— Вы не помните, — он замялся. — Ксении... Семенихиной?
Имя удивило безмерно, в чемоданчике лежал ее дневник. Яркие губы Сергея подрагивали в ожидании. Вот почему Евстигнеев пристроил парня к себе: старая дружба не ржавеет.
— Помните?
— Конечно. Мы учились в одном классе.
— Это моя мама. Рассказал о вашем приезде, и просила передать привет.
— Я догадался. И ты передай. А Евстигнеев...
— Что — Евстигнеев? — совсем уже бордово вспыхнул Сергей.
Косырев заглянул в дерзкие глаза.
— Знаешь, Сережа... Говорили мы, говорили. Я человек посторонний, со мной легче. Тебя что-то гнетет?
Тоже приблизившись, Сергей прошептал с нехорошей усмешкой:
— Угадали, верно. И что-то гнетет. Но говорить — стыдно.
Косырев все-таки ждал.
— И знаете, почему я в шоферах? Жизнь изучаю. Оч-чень любопытный человек — Иван Иванович. Таких мало. Но вы уж, прошу... Ни слова, о чем мы говорили.
Косырев так и не понял, как относится к Евстигнееву его шофер. Выходя, сказал гораздо суше:
— Ладно, подумай до вечера.
Быстро зашагал по Советской. Морщась, недовольный собой. Особые обстоятельства («скрытые параметры переживаний», звучно, без интонаций сказалось внутри) и особенные психические установки. Их трудно выявить и разбить. А надо. Невольно он принял на себя долю ответственности. Но, черт, проскользнула-таки нравоучительность. Попробовал бы нотку такого в разговоре с институтской молодежью. Высмеяли бы беспощадно. Но и скидка на провинциализм не прошла. Везде были иные люди.
С центральной улицы он свернул на улочку поменьше, Варяжскую. Неподалеку жил Семенычев. Он несколько раз повторил, чтобы Косырев запомнил.
Сибирь! Еще поворот, пошли бревенчатые на триста лет дома, и на табличках — Белых, Седых, Непомнящих. Он поднял глаза, над тучами летели корабли и спутники. Сетью сотен схватывая небо.
Бип-бип! Сибирь!
Когда-то на перекрестке желтел шестигранник водокачки. Опустишь в щель заиндевелого оконца полкопейки, и обвязанная поверх шубы платком бурощекая тетка отвернет кран: два ведра. Кругом розвальни и грузовые сани — возчики обирали сосульки с лохматых ног кротких ломовиков, А то встанешь на лыжи — пешня, коромысло — и вниз с ветерком на Ведь. Продолбишь ледок, заплещется, замерзая на закраинах ведер, вода. Вверх лезть трудно, жарко. Лучше
бы денежку, да откуда, истрачена... Теперь стоял фанерный балаган — тир, толпились мальчики в нерпичьих картузах, в брюках граммофонами. С лотка продавали ананасы, и древняя старушенция несла три штуки, как живых кур за лапы, за зеленые верхушки. Сибирь, витаминов недостача. В очереди говорили с оттенком русской старины, четко выговаривая о и у, но не по-волжски, а особенно, без нажима, и говор этот пленял слух.
— О́жидается бо́льшо́й паво́до́к. О́х, и дел бу́дет у́ во́днико́в.
Он вовремя насторожился. Издалека скрипели полуботы Семенычева. Эге-ге, его только и не хватало. Косырев, не очень-то прячась, но — пусть пройдет — вошел в распахнутые ворота. Скрип оборвался. Из-за створки было видно, как Семенычев опустил кошелку. Глаза его плутали в дебрях заповедных мыслей, брови встопорщились. Подплыла мадам, через муфту перекинута сумочка, взяла Семенычева под руку. Студенистые губы ее дрожали:
— С ума сойти. За тайменя — и трех килограмм нет — восемь рублей. Спекулянты паршивые.
Семенычев презрительно перевел брови.
— А ты что думала? Профессор из Москвы, директор института. Тут надо с местным колоритом и не одни пельмени.
На проглянувшем солнце он стоял как монумент, над полуботами белели шерстяные носки. Из сетки выглядывал задумчивый оскал тайменя. Врет мадам, килограммов на пять.
— Соображать надо, — ворчал Семенычев, глядя мимо. — Тут диссертация горит. Столько работал, а он — Комаром. Посоветоваться надо, фигура повыше Нетупского.
И вдруг хлопнул себя по бокам.
— Ай-я-яй! Шампанское! Постой здесь, я мигом.
Семенычев заскрипел назад, и Косырев спокойно вышел на улицу. Мадам с надменным любопытством обмерила с головы до ног. Выбритые брови, насурмленные щеки, она следила за собой. Однако знать Косырева ей было неоткуда.
Так-так. Все сейчас пишут диссертации. Дай ему докторскую степень, все перевернет. Упомянутый Олег Викторович Нетупский любил покровительствовать энергичным людям. У них нечто вроде тайного ордена и — знаки, что ли, условные подают? — узнают друг друга с полуслова. Не повезло Семенычеву у этих, у ворот. Косырев как член экспертной комиссии возьмет на заметку: что это там за вклад в науку?
Положительно прийти на вечеринку он ему не обещал. А теперь и не мог... Семенычев был доведен, казалось, до точки. И Косырев тотчас перестал думать об этом.
Улица перед ним вела в прошедшее время, в ослепительный свет детства. Скорей, скорей. Асфальт кончился, колдобины, примерзшая грязь. Косырев незаметно полетел забытым мальчишеским бегом, на пружинках. Последний поворот.
Дом стоял. Родной дом стоял все тридцать лет наяву, а не только отпечатком в памяти.
У времени один путь — в пространстве. Однообразное вращение часовой стрелки издавна намекало каик слиянность. Бытие соседствует с небытием. Было и нет. А чего-то не было, но оно будет, оно есть. Из ничтожного зверька возникает племя теплокровных, потом человек. Откуда все берется? Куда исчезает?
Динь-бом! Динь-бом! Динь-бом!
Века, годы, минуты — это сеть механического, равномерного времени. Гораздо сложнее — гамма биологических ритмов. Но и это не все время. Наше — неравномерно. Оно то замирает, то мчится ракетой, то униженно ползет, то вздымается на вольных крыльях. Оглянешься, и то, что казалось тягучим, уплотняется до бессодержательной точки, а то, что пролетело, приобретает длительность. Память людей обращена ко времени переворотов — там день равен столетиям.