— Не мельтеши, пожалуйста, — попросил он.
— Да брось ты, — отмахнулся Евстигнеев. — Ноги, известно, колеса мысли. Ничего, перетерпишь.
Он, однако, остановился, туго прижал волосы и с маху сел в кресло. Косырев рассматривал его с растущим уважением.
— Сколько лет в обкоме?
— С шестьдесят пятого.
— Не так много. Тебе ведь сколько лет?.. Физическое развитие идет на убыль, конечно. Но умственное продолжается.
— Благодарю, — Евстигнеев шевельнул темными глазами. — Здоровье в нашем деле, разумеется, нелишне.
— Ни в каком, заруби себе, деле.
— Ясно, ясно... Но смотри дальше. В чем, по-твоему, суть новых преобразований? Уловил ли? А в том, что устанавливаются оптимальные пропорции между двумя полюсами — централизацией и свободой — чтобы снизу доверху максимально проявились творческие силы.
Косырев тонко улыбнулся. Евстигнеев подметил, но пренебрег.
— Да, в этом суть. А мы? Прямо парадокс. Невероятно энергичны в переломные моменты. Здесь и размах, и деловитость. И бездна талантливости. Богаты духовно с излишком. Но в постоянной, в каждодневной работе до сих пор не хватает точности, экономности. Привыкли жить нараспашку в нашем природном изобилии. Даже не знаю, как это все вместе обозначить.
— Рассогласование.
Глаза Евстигнеева сделались большими, круглыми. Рука, поднявшаяся к жестким волосам, замерла.
— А-ах! — выдохнул он. — Точно. Словцо первый сорт. Обозначил врага, тут и понимание, и эмоция. Рассогласование, говоришь? Значит — надо согласовать. Синхронность всех звеньев хозяйства. Усовершенствование управления. Научная организация производства. Вот три кита. Все-сто-рон-не-е, — Евстигнеев порубил воздух ребром ладони, — согласование. Но его-то именно пока и нет.
Евстигнеев одну за другой бросал свои рубленые фразы.
— Подтянемся, Толя. Я не просто так говорю. Факты примечаю.
— Но это значит, — Косырев поймал паузу, — опять молодежь. Ты вроде интересовался моим мнением? Тебе легче, чем Батову — за тобой наука, специальные познания. Однако не бери всего на себя, тоже надорвешься. Хоть ты и пожилистее... Тут место для молодежи, для участия с огоньком. Подбирай. И с маху не отвергай, кто в плену завиральных мнений.
— Однако цепок, — прищурился Евстигнеев. — Цепок, цепок... Силы молодых неохватны, да. Куда будут направлены, в этом вопрос.
— Тебе подавай в готовом виде, — не уступал Косырев. — Неужели по нраву манекены, которые ни в чем не сомневаются? Такой молодежи нет. А эти русские мальчики, духовный заряд которых, — хоть и неверно понял, — подметил еще Достоевский, и добавлю — русские девочки — наделены всем, чтобы и дальше строить счастливый мир. Несмотря на все трудности.
Евстигнеев оборвал его властным движением.
— Да, в это необходимо верить. И мы с тобой были русские мальчики, и в подъеме миллионов пробились из безвестности. Но, Анатолий... Если не укрепим единства поколений...
— Кто возражает?
— Цепок, цепок. Помнишь, Ленин говорил: победа над равнодушием и косностью более трудна и существенна, чем победа в борьбе за власть?
Евстигнеев серьезно посмотрел на Косырева.
— В новые наши времена, — он подчеркнул, — в но-вы-е, когда научно-техническая революция сливается с преимуществами социализма, — нужно быть революционером. Отдавать все. И тогда жить стоит. Тогда заразишь молодых. Вот как, если свести наш разговор к одному.
Оранжево светила лампа. Евстигнеев положил руки на столик и упрямо всматривался во что-то, близкое и далекое, забыв и о Косыреве, и о самом себе. Правая бровь поднялась выше левой, морщины углубились. Губы были тверды, определенны, как и гладко выбритый подбородок. Он вызывал доверие. Но был другим, иным, чем в юности. От размаха, от парусов, что за рекой...
— Э, — очнулся Евстигнеев, — совсем забыли. Выпьем, Толька? И хочешь комплимент? Не ожидал, а ты удивительный мастер вызывать на откровенность. Слушаешь, конечно, здорово. Внимательно. Но я избалован, меня на моем месте все слушают. В чем разгадка?
— Потому, надо думать, что врач?
— Точно, точно. На больное жаловаться тянет. Но это не все, слишком элементарно... Пора и тебе исповедаться. Помню, намекал в обкоме на какие-то обстоятельства..
— С тобой же вроде не кончили, — напомнил Косырев.
— Ах, да.
Евстигнеев потер лоб. Поднял рюмку.
— Я ведь почти не пью, — сказал Косырев.
— В общем-то и я тоже. Ну, ладно, ладно, понемножку.
Они чокнулись, послушали звон. Пригубили и покосились на нетронутый ананас.
— Понимаешь, есть выбор, — сказал Евстигнеев. — Не так давно предлагали ехать в Париж, экспертом ЮНЕСКО, Анечка знает французский, слегка и меня подучила. Соблазн. Эйфелеву, понимаешь, башню увидеть, Лувр. Но...
Косырев откровенно хмыкнул, и Евстигнеев махнул рукой. Роскошная жизнь эксперта была мизерна по сравнению с их деятельностью здесь дома. Косырев пригнулся поближе.
— Власть, значит, тебя интересует? Неужели так сладка?
— Вон ты какой, — тоже пригнулся Евстигнеев. — Думаешь, ради славы или карьеры надрываюсь? При моей-то изнурительной работенке?
— Кто тебя знает.
— Н-ну, ты гусь...
В дверь постучали. Над высоким, как у мамы, лбом Галки каштановые волосы были затянуты назад, в хвостик, охваченный нейлоновым бантом. Сделала книксен и смешливо, звонким голосом сказала:
— Кушать подано!
— Сейчас идем. Галчонок.
Девочка вприпрыжку убежала.
Евстигнеев обошел вокруг и вдруг ловко ухватил Косырева под мышки. Тот успел соединить руки за его спиной. Пыхтя и одолевая друг друга, как когда-то в детстве, они повалились на ковер. Но ни один не мог положить другого на лопатки.
— Н-ну, ты, знаешь, слабоват.
— А ты-то, увалень.
— Тс-с, шуму мы наделали.
Евстигнеев встал, подал горячую руку. Оба дышали тяжело.
— Однако еще можешь, — Евстигнеев отряхивал его пиджак. — Всю зиму мечтал на лыжах с ружьецом, но куда там!
Дверь распахнулась, и Анечка кинула проницательный взгляд на обоих — что тут происходило?
— Н-ну, товарищи, совсем заговорились.
— Слушай, — Евстигнеев прихватил начатую бутылку и взял Косырева за талию. — Словцо привязалось, из газеты или еще откуда — кварки. Не знаешь?
— Я не физик.
— А интересно... Кстати, ты не отвиливай. Готовься. Я в тебе еще покопаюсь.
— Проходите, пожалуйста, — радушно сказала Анечка.
В черном, расшитом бисером платье, и на лакированных каблуках она опустила обнаженные руки и показалась еще стройней. Галка, привлекая внимание, поправила бант. Павлик, белые гольфики тоже соответствовали парадности момента, держал красный флажок — собственная инициатива! — сбереженный, видно, с Октябрьских праздников, и глядя на гостя, ждал дальнейших развлечений.
— Черти, — сказал Евстигнеев, — какие нарядные!
Над раздвинутым, покрытым белоснежной скатертью столом играли радужные огоньки люстры. В центре возвышался гусь, к его золотистой в пупырышках коже приникли хилые веточки петрушки. Вокруг — кубатый графин, бутылка с иероглифами, в жидкости которой покоилась сморщенная змейка. Но Косырев обрадовался зеленоватым рыжикам; подумал, тети Клашиного изготовления.
— Гуся-то мать на рынке раздобыла, — сказал Евстигнеев. — Помнит твои слабости. Кстати, где ж она?
— У нее свои дела, — сказала Анна Ивановна.
— Что за дела? — насторожился Евстигнеев.
Она поднесла палец к губам, высокий лоб был безмятежен.
— Садитесь, пожалуйста. Все из-за гуся, не прожаривается, и баста.
Павлик первым забрался на стул и чинно сложил руки. Галка побежала принести забытую соль. Все было согласно в этой семье. Но Косырев, расправляя, чтоб сунуть за воротник, салфетку, почему-то подумал, что стал поводом оживления, совсем здесь не частого. Напротив него стояла бутылка с квелой змейкой. Черная змейка, серебристое брюшко. Анна Ивановна склонила голову:
— Может быть, вы? Привезено бог знает когда, но...
— Гарантия мудрости и здоровья, — заметил Евстигнеев.
— Выпейте, дядя, — умоляюще повернулся Павлик, — люди же пьют. А я змейку для зооуголка возьму.
Но Косырев содрогнулся, скорчил гримасу, и Павлик прерывисто вздохнул. В кубатом графине светилась по виду полыновая, оттуда Косырев и налил.