И вот случай с анонимкой, такого еще не бывало. Позор, позор.
Его вызвали и, доверяя вполне, передали синеватый стандартный конверт с подметной бумагой. Глаза побежали по машинописным строчкам. Так...
Началось с ординаторов, с кандидатского минимума по философии. С давних пор в институте подвизался некий доцент Бодров, Он старательно зарабатывал почасовые, ординаторы благополучно сдавали экзамены. Но слушателей последних лет уже не устраивали его примитивные откровения. Жалобы множились, и Косырев зашел на лекцию. Действительность превзошла ожидаемое. Лектор что-то бормотал под нос, время от времени не в лад словам размахивая руками, как летучая мышь крыльями. А редкая аудитория, используя помещение, жила своей жизнью — разговаривала, рисовала, читала. И если б не присутствие Косырева, многие бесцеремонно выходили бы по своим делам. «Коммунизм, социализм...» — бормотал лектор. Святые эти слова в его употреблении стирались до бессмыслицы, и философия — жизненная необходимость понять свое место в мире — превращалась в набор пустых фраз. Возмущенный Косырев потребовал отстранить Бодрова от преподавания. На очередном методсеминаре он произнес импровизированную речь, завершив ее тем соображением, что нельзя употреблять имя божие всуе, без большой надобности. Сопоставление якобы марксизма с религией и было положено в основу анонимного заявления в самую высокую инстанцию. Косыреву вменялось в вину и превышение прав, и отсутствие правильного подхода к кадрам, и кое-что похуже. В частности — будто он хаял атеистическую пропаганду. Не случайно хаял, видели его со снятой шапкой в церкви.
Что было, то было. Действительно ездил, сопровождая иностранную делегацию. Два попа, — он не знал их точного чина, но один был лоснящийся, жирный, наглый, а другой — худой и как бы одухотворенный, — вели службу, и верующие крестились, плакали. Он призадумался, правы ли те, кто считает религию неопасной. Откуда столько фанатиков? Перелистанные для сведения атеистические книжки оказались из рук вон примитивными или, напротив, слишком заумными, скрывавшими хилость мысли. О чем он, не стесняясь, сказал на методсеминаре. Не только дух, сама природа не может породить ни одного атома Вселенной. Что нового выдвигает наука против веры? Человеческая мысль через науку — непосредственную производительную силу — увеличивает свою активность. Не бог, а наш титанический труд призван господствовать над стихией. И молодежь, и все остальные слушали, развернулась дискуссия. Не о том, конечно, есть ли бог, а о сути религии.
Прочитав об этом, он только усмехнулся. Но в анонимке была и вторая часть, которая больно его кольнула. Намеки на неблаговидное поведение директора в личной жизни.
Пусть что угодно говорят о будущем семьи, а жена — незаменимая опора. Семья Косырева погибла. Как это страшно, когда близкие закрывают дверь в последний раз. Прощай, и если навсегда, то навсегда прощай!.. В тот год Наташа с Вовкой уехали в Красноводск. Осенью нет места сиротливее. Неродящая песчаная земля, холодный ветер из пустыни. Понадобилось везти в Москву, на операцию, Наташину сестру. Он соскучился и настоял, чтобы вернулись самолетом. Дома ждал обед, был куплен любимый женою торт, и никаких предчувствий. А в это самое время самолет упал в свинцовые воды Каспия, у дагестанских, осыпанных рафинадным снегом острых гор. Виноватые и осуждающие глаза Наташи, нежное тельце сына навсегда исчезли. Развеялось их сознание, их привязанность и любовь.
Тогда-то, после долгого отсутствия, и приехала Лёна Ореханова; она добывала все справки, ездила за венками. Строгая и отрешенная стояла рядом у могил, держала в промерзшей своей ладони его пылающую руку...
Давно это было, давно. А жгло всегда.
Лёна уехала, он остался один. Спасение было в труде, изнурительном и всезахватывающем. Но прошел год, другой...
Первой обратила внимание на Косырева старшая химичка лаборатории Анна Исаевна. Институтское прозвище — Нюрка. Странно, что так окрестили женщину в высшей степени интеллигентную.
Она вела себя куда как тонко. На конференциях, на собраниях смотрела только на него, и все ее длинное тело выражало обожание и сочувствие. Поджидала у выхода, и разговоры были умные — о последнем симфоническом концерте, о зажиме в архитектуре, или, не без отточенности, и последний анекдот. Подделанный под старомосковский говор ее отличался особым, густым произношением буквы «ш» — слово «рожь» получалось без мягкого знака — рошш. И все это в запахе настоящих парижских духов, уж не сомневайтесь. Маленькая ее головка, коротко остриженная и вровень с головой Косырева, симпатично выглядывала из воротника шубки.
Однажды Косырев не утерпел: так хотелось послушать Четвертую симфонию Шостаковича, которая в свое время не исполнялась. Пир интеллекта и эмоций, марсианская музыка. Экстаз, выход в тысячи человеческих существований. Полутьма концертного зала позволила ей сжать его пальцы, а когда он рассеянно убрал руку, она усмехнулась. «Знаете, — сказала она в перерыве, — ваше увлечение Шостаковичем и Прокофьевым архаично. Они уже позади...»
Он вслушивался, вдумывался, пытался вжиться и, казалось моментами, вживался. Пендерецкий — скрежеты, звучания, голоса. Дым забвения, дымы. Капля анчара на обнаженные легкие. А рука на подлокотнике подбиралась, подбиралась к его руке и душе.
В Анне Исаевне было нечто от жирафы, но не натуральной, а такой, каких изображают сюрреалисты. В ее тридцать она вся была подготовлена к тому, чтобы стать женой знаменитого человека, Косыреву надо было наконец сделать последний шаг, а он и не подозревал о такой надобности. Но, услышав, как грубо разносила она нянечку, понял, почему она Нюрка, и провожанья с разговорами окончились. Теперь она, оскорбленная, на собраниях смотрела мимо него. Косырев заметил, что один ее глаз — не часто, изредка — подмигивал, и дергалась черная родинка и казалась искусственной мушкой.
В общем, суждение было таковым — не мужчина. Однако мужское жило в нем, несмотря на изнурительную деятельность. И на одной вечериночке у Твердоградских...
Она была обворожительна, безусловно талантлива, и звали ее Нина Васильевна. Восходящая звезда оперетты и совершенно без предрассудков. В чем-то это отвечало его понятиям: если уж да, так да. Когда она — распустив волосы и приподняв брови над синейшими глазами — пела для него только, он витал на седьмом, нет, на восьмом небе. Ласки ее не надоедали. Из издательства шли напоминания, а очередная книжка встала на мертвый якорь.
Нина вовсе не торопилась замуж, она презрительно именовала мужчину злым домашним животным и предсказывала будущий матриархат. Но дело шло, конечно, к этому, на вечериночках поторапливали тостами. И вдруг выяснилось, что Косырев у Нины Васильевны хоть и главный, но не единственный, «Что же ты думал,— возмущенно сказала она, когда он преподнес ей эту новость, — посадить меня в клетку?» Разоблаченная и точно зная, что Анатолий Калинникович спуску не даст, она не стала финтить. В чем-то Нина была несгибаема и честна. Однако Косырев даже поразился безболезненности разрыва.
Вот и все. Нина Васильевна поднасыпала пеплу, и он сам уже понял особенность своего положения. Женщины, действительно нужные ему, скромно уклонялись с пути. Вся личная его скомканная жизнь была кручением в замкнутой спирали—то вверх, то вниз. Возвращались бесплодные, обращенные в прошлое, мечты. Вспоминалось постоянно: Наташа на берегу моря поддевает ногой гальку, и голова ее склоняется к загорелому плечу, а большие веки прикрывают прозрачные глаза, и концы волос теребит ветерок. Она поднимает веки и говорит: «Знаешь, Толя...»
Он должен был трудиться, времени не хватало.
Все осложнилось, когда снова приехала Лёна Ореханова. Их долгому, хотя и с перерывами, знакомству суждено было продолжиться. Но появилась она до того, как Косырев расстался с Ниной Васильевной...
Анонимкой надо было пренебречь. Но содержание ее стало каким-то образом известным. Пошли догадки и толки, кто написал, сам Косырев поневоле задумывался.