— Нет, пока не приходил, — примирение улыбнулась Людмила.
— Позовите, пожалуйста, Юрия Павловича.
Людмила ушла, весомо ступая по паркету. Да, не крошка, солидная дама. Эта ни Марии-Луизе и никому спуску не даст. Прекрасный работник, каких, к сожалению, всегда не хватает.
Через две минуты Юрий Павлович, заместитель по клинике и дублер в предстоящей операции, перекинул ногу на ногу напротив Косырева и сомкнул руки замком на колене. Молодой человек тридцати восьми лет, — теперь до сорока все молодые. Верхние веки острыми складками повторяли излом бровей, нижние отчеркивали темные зрачки — глаза казались треугольными. Спокойное внимание, но чувствовалось — по сжатым, что ли, губам: есть что сказать. Углубилась морщина над переносьем, как дужка старомодного пенсне, и это придавало Юрию Павловичу глуповатый вид. Совсем ложное впечатление. Нет, голубчик, сначала об операции.
Подробный план — авторы Косырев и Юрий Павлович — с десяток раз был проигран в воображении. Предварительные анализы и исследования, проведенные по всем лабораториям, позволили отбросить менее надежные варианты. Предстояло удаление онкологически сомнительной опухоли. Положение больной постепенно ухудшалось, но резких изменений не произошло.
— Уж к этой-то, к показательной операции, — спросил с некоторой иронией Косырев, — будут, наконец, готовы муляж и контурные?
И макет опухоли, и контурные карты были нововведениями, необходимыми, по его мнению, для единства оперирующего коллектива и понимания наблюдающих. Без живого представления нет и рационального знания хирурга.
— Будут, будут, — заверил Юрий Павлович. — Нашли мастера, сделает. — Он поднял треугольные, блестевшие глаза.
Уверен в полном успехе.
Юрий Павлович был влюблен в Косырева-хирурга, и тот знал это.
— Да? — усомнился он. — А почему, припомните-ка, Камаева погибла? Та же клиническая картина. Та же конституция, тот же возраст. Почему кончилось трагично?
Юрий Павлович смолчал. Косырев прошелся взад-вперед. Остановился у телевизора, подключенного к операционным, вгляделся в его пустой сейчас экран. Обернулся. Юрий Павлович был первым, с кем Косырев поделился своей идеей о значимости переживаний.
— Но, Анатолий Калинникович, факторов так много. Пестрый, полиморфный характер...
— А потому, — прервал Косырев, — что Камаева нравственно страдала. Она не хотела жить. В тяжелый час ее покинул близкий человек, Юрий Павлович. Так-кие пустяки.
— Конечно, — сказал Юрий Павлович. — Известно, что послеоперационные нарушения с особой отчетливостью проявляются в ранее скомпрометированных системах.
Косырев мельком улыбнулся его склонности к ученым формулировкам.
— Да, неисчислимо доказанный факт. Но что прикажете делать с этим трюизмом?
Он взмахнул руками, соединил их.
— Идти на поклон к художественной литературе? Мыслить метафорами и аллегориями? Я не могу взять их в руки вместо скальпеля. Нейро не художество, это наука!
В запале Косырев покривил душой — насчет художества. Юрий Павлович отвел глаза, ему известны были и эти новейшие склонности шефа. Тихо сказал:
— Мне кажется, психика не выступает как точечный, одноактный ответ на каждое внешнее воздействие...
— Верно, верно, — вдруг всерьез заинтересовавшись, подбодрил Косырев.
— Но это значит, — продолжал Юрий Павлович,— что ячейка переживания, если она существует, сложна, как художественный образ.
— То есть и часть, и целое вместе?
— Да. Лично я, каюсь, совсем не вижу, как можно абстрагировать ее. Переживание целостно и неповторимо.
— Хм, — Косырев схватил подбородок в горсть. — Конечно, в психическом есть непрограммируемые особенности. Но неповторимость должна иметь предпосылку в повторимом. И балерина несравненна только потому, что ее сравнивают.
Они плавали между своих понятий, как рыбы в водорослях, умело находя дорогу. Косырев задумался, поглаживая подбородок. Как стимулирует мысль общение с коллегами! Потом пригнулся к собеседнику и сказал:
— Чертовски это вы интересно. Насчет художественного образа.
Скрывая удовольствие, Юрий Павлович отвел глаза. Но, снова вспомнив что-то, сморщил лоб и посмотрел на шефа. Тот уже сел за письменный стол, листая накопившиеся бумаги. Однако взгляд зама почувствовал.
— Я просил бы, — сказал он, приподняв голову и вроде между прочим, — просил бы на этот раз поручить реанимацию Орехановой. Она, кстати, уже в клинике?
Юрий Павлович помедлил. Выбрал глазами точку на лбу Косырева, который, вполне уловив его нерешительность, положил карандаш.
— Как мне известно, она уволилась из института.
За спиной вставшего Косырева грохнул стул.
— Как уволилась?!
— Две недели назад.
Сразу, значит, как только уехал.
— Кто позволил?
Юрий Павлович выразительно смолчал. Косырев уперся кулаками в стол, желваки ходили по скулам. Потом выпрямился и зашагал прочь, как солдат, крупным шагом. Подвесной застекленный коридор вел из клиники в институт. Он даже и не глянул в окна. А на улице из-за туч вспыхнуло солнце.
Уход Орехановой был для института большой, в личном же отношении — для Косырева — огромной потерей.
Картина складывалась странная. Спешно оформила характеристику — безадресную. В коммунальной квартире, куда он немедленно позвонил, сказали, что вывезла вещи. Куда? Никто не знал. Но для Косырева тайны не было. В Ленинград, конечно, в клинику, которую год назад возглавил Николай Николаевич Ефимов, и куда он шутя, а вроде и не шутя, звал Лёну.
Жаль было, когда Ефимов, заместитель по науке, получил назначение. Остроумно они со Шмелевым придумали: шлем с двойными стенками к любому размеру головы, миниатюрный холодильник. Работу по воздействию охлаждения на кислородную недостаточность мозга Ефимов начал здесь, и после его ухода направление заглохло. Место до сих пор было вакантное, все кандидаты казались не теми.
Косырев вернулся в кабинет, набрал автоматом Ленинград.
— Ты, Анатолий? — ответил скрипучий, но бодрый голос Ефимова. — Рад, рад, здравствуй, дружище. Какими судьбами?
Косырев представил сухую, жилистую фигуру, тонкий нос, глубокие морщины вокруг улыбавшихся губ, за которыми открывались крупные желтоватые зубы.
— Я из Москвы.
Спервоначалу на истинную цель звонка был наведен туман. Косырев намекнул, в частности, что хотел бы видеть Ефимова в составе комиссии по приему барокамеры, и тот обещал. Душа не откололась начисто.
— Послушай, — сказал наконец Косырев. — Лёна у тебя?
— Что?! Не разыгрывай, сделай милость...
Он ничего не знал. Но пообещал не упустить Ореханову, коли она появится, и посоветовал Косыреву подумать, отчего бегут ценные сотрудники. Все это в тоне самого благополучного человека.
Косырев бросил трубку на рычаг. Не в Ленинграде. Прав Николай Николаевич, ее везде возьмут, золотые руки. Нет, уйти ни с того ни с сего, и в такой ответственный момент, Лёна не могла. Темные обстоятельства, чувствовалась какая-то гадость. Ушел Ефимов, ушел Берестов — тоже с повышением. Появилась анонимка. Теперь ушла Лёна. Действительно, пора подумать как следует.
Косырев выдвинул ящик. Синеватый конверт лежал на месте.
Он вынул и брезгливо развернул бумагу, отпечатанную на двух сторонах. Неужто изгнанный Бодров? Искусно составлено, немалое знание институтских отношений. Не он. Анна Исаевна? Не способна на это. Мария-Луиза? Ходили слухи, будто она подсидела прежнего начальника, запустив магнитофон в письменном столе во время рискованной в смысле нравственности беседы. Сегодня чересчур сладко улыбалась в коридоре. Но мало ли о ком что говорят. Не она, слишком заумно. Как это тут сказано: «Тайная вера, несовместимая с партийной принадлежностью и проявляющаяся не столько в словах, сколько в смысле поступков». В смысле поступков, вот как.
Косырев разглядывал, и строчки прыгали, перемешивались. Какая гадость! Вот-вот ловилось что-то. Фу, черт, прямо наваждение, ведь это машинка. Для того и написано, чтобы думал постоянно, чтобы крутился, как белка в колесе. Нет уж, не дождетесь!
Он задвинул ящик, повернул ключ. Потер лоб и, забыв о кнопке, крикнул секретаршу: