Выбрать главу

— Но мера свободы входит в понятие человека, — вмешался Саранцев. — Не приводят ли железные законы к обожествлению необходимости?

Вот куда ушли от детектива. Ничего, ничего. Он ответит Саранцеву, вопрос которого — проявление научной честности — был своевремен.

— Почему? Ничуть не бывало. Железных законов нет, опять чья-то выдумка. Закон не выкован из железа иль из титана, и он не бог над нами. Он — необходимое в случайном. Но раз выбрал, уже некоторая несвобода, уже не зависит от воли.

Вот и пригодились они — раздумья. Коган, не упуская, особенно выдвинул ухо.

— Единственно реальная свобода — с помощью одних потребностей, одних желаний ограничить другие. Удовлетворив элементарные, устремиться к творчеству. А это и значит, как говорил Маркс — свобода лежит по ту сторону материального производства.

Кое-кто присел, прислонился к лесенке. Нравится.

— В этом-то все и дело. В нашем будущем хотения будут другие. И тогда — как можно не позволить человеку человеческого? Вот и ответ — Рабле, Достоевскому. Тогда и сможем, как предсказывали латиняне, с гордостью воскликнуть: Homina est causa qui.

— Люди — причина самих себя, — перевел кто-то шепотом.

— А пока... Поосторожнее с внутренним-то достоянием, и вряд ли стоит пускать туда экзистенцию или Агату Кристи. В свои мысли и чувства, всерьез. Мой характер — это моя судьба, которая должна вести, а не тащить насильно. И не пятиться. Все мы — и медики тоже — еще прикованы к слепой необходимости, слишком многого не знаем. Но кое-что уже знаем. Делаем.

Прошла и высокая нота. Приняли. Попутно был доведен до исполнения долга и разговор на берегу Веди. Вот — все. Косырев махнул рукой: хватит, товарищи, за работу.

— Никого не хотел обидеть, — закончил он.

Все расходились задумавшись, кто-то ободряюще хлопнул Сергея по плечу. Саранцев распрощался, кажется, по-настоящему сердечно. Но как отнесется, узнав у Нетупского, что Косырев отверг его кандидатуру в партбюро? Везде сложность.

Глаза Сергея блестели воодушевленно. Столица. Сам, сам ищи свою, по Ухтомскому, доминанту. Главную цель жизни. И надо ж — было угадано.

— А знаете, — весело и озорно спросил Сергей, — кто Ухтомский-то? Потомок суздальского князя Всеволода Большое Гнездо.

— О, интересно. Идем-ка сюда...

Вокруг снова стучали молотки, жужжали сверла. Они подошли к прозрачному гигантскому колпаку.

— Видишь вон того? — показал Косырев,—Он все тебе скажет, дождись.

Шмелев почувствовал, поднял голову и, улыбнувшись, с холодинкой посмотрел прямо в глаза. В институте останется, но как верный товарищ, никогда не простит ему Лёны. Что ж. Пусть полное совпадение интересов поколений противоестественно, но мы нуждаемся друг в друге. Мудрость, воспитание, эстафета.

Пружина внутри распрямлялась. Он был благодарен сейчас всем им.

А теперь — к Золотке.

3

Его уверенность в глубоком различии полушарий и такая неуступчивость в разговоре с Юрием Павловичем была итогом не только внезапного озарения. Было множество несомненных и точных фактов. Поражено левое полушарие, и вот деформация речи, счета, движений правой руки. Поражено правое, как у Максима Золотова, и вот угнетение образной памяти, художественных способностей. Отсюда соблазн самых категоричных выводов. Будто в нас две личности, два разных человечка. Один умеет говорить, он точно мыслит, расчетливо действует. Другой безмолвен, свободный художник, артист. И оба связаны мощным пучком нервных волокон, мозолистым телом мозга.

Логически стройно, просто. Но оставалось чувство неудобства, чувство чрезмерности этой простоты. Вроде и примитивности. Ведь были другие факты, на первый взгляд досадные, сбивавшие с толку. Не укрывался ли здесь иной толк, ближе к истине? В классически ясном случае с Золотовым тоже наметился странный поворот.

Вначале все было объяснимо. Поток слов, благодушие, беспричинная радость — именно так. И когда Лёна рассказала, что Золотко видел, как срезанные цветы шевелятся и быстро растут в вазе, это тоже получило объяснение. Он видел движение плоских фигур на картинах: людей и животных, птиц и кустов — в объеме, в трепете, в пластике форм. Или он мчался над безбрежностью вод и полей, гор и лесов, над городами и селами — в свободном полете, в растянутом времени. Колокольные звоны, симфония мощных звучаний, счастье! Он мог изменять, сочетать, совершенствовать все, он был всевластен... Вывод казался ясным: вмешательство здоровой логики, работа полушария, которое осталось целым-целехонько. Оно и диктовало целенаправленность видений, оно и давало возможность, хотя изредка — самоуглубиться, работать. Возникла надежда помочь. Попробовать, скажем, отключить электрошоком больную половину, посмотреть результаты, а потом вообще рассечь мозолистое тело, освободить здорового мыслителя.

Мысленный эксперимент, а скорее — фантазия. На что тут можно решиться, когда не знаешь многих следствий, не знаешь, что это за мир, лишенный красок, форм, пространства, где может очутиться Золотев? Косырев продолжал наблюдать.

И вот, совсем недавно, проявилось чрезвычайное. Приустав от болтовни и раззевавшись, Золотко вдруг помрачнел. Такого не бывало, неестественно: Косырев насторожился. Очень испуганный, тот произнес одно только слово — фотография — и совсем замолк. Фотография? Косырев был смущен, сильно смущен. Интуиция подсказывала — нечто важное.

Сегодня он надеялся поймать момент. Восторги озарений в сторону, взгляд без предвзятости.

Отделение нейропсихиатрии занимало верхний, пятый этаж. Охрана, пустой коридор, двери с глазками. Сюда привозили, бывало, и криминальных больных, способных на что угодно.

Массивная дверь бокса. Кровать, шкафчик, стулья — все было прикреплено, привинчено наглухо. Как в тюрьме, решетки на окнах. Но Максим Золотов, помещенный сюда временно, из-за недостатка мест, вроде не чувствовал этого: сегодня был праздник, удача, редчайший случай. Взлохматив волосы, с палитрой и кистью в руках он вдохновенно смотрел на мольберт. Довольный. Сквозь сетку беспорядочных мазков на правой стороне холста просматривались человеческие лица. На левой ничего, лишь редкие штрихи и точки. Увидев вошедшего, он улыбнулся как приветливый хозяин. Но не узнал. Он редко кого узнавал, не помнил о себе, о прошлом, не отличал мужского голоса от женского. И прочее, много дефектов. Добрый больной человек.

— Продолжайте, продолжайте, Максимушка.

— Да? Вам нравится?

И снова повернулся к холсту. Сосредоточиваясь, на миг прикусил ногти и энергично, вразмах заработал кистью — веселый, свободный в своих движениях. Вот она вам — свобода произвола. Время от времени выставляя из-под махрового халата ногу, он бросал победные взгляды, будто снова спрашивал: нравится?

Косырев сел у стола, развернул блокнот. Следовало запастись терпением: раз взялся, работа его надолго. Устанет Золотко — вернее, проявится.

— Что там? — Косырев улучил промедление, показал на мольберт.

— О! — притопнул ногой Золотко. — Это люди. Много людей. Красивые. Знаете, они руками... Они кончик кисти хватают, себя вычерчивают. Вместе работаем.

Сделав запись, Косырев не отводил глаз. Прошло два часа. Но вот Золотко потер лоб. Зевнул, положил палитру и кисти, потряс уставшей рукой. Снова зевнул и, с левой стороны не замечая Косырева, пошел к окну. Через решетку стал смотреть вниз. Там слышались голоса, тарахтел мотор крана. Косырев тихонько поднялся, приблизился. Группа рабочих на перекуре; две медсестры бегут мимо них, приглядываясь, поправляя прически; смирно сидит собачонка. Грохнули обломки сброшенных кирпичей, поднялась пыль, собака шарахнулась в сторону. Голые ветви деревьев качались под ветром. Скоро весна... И вдруг Золотов пошатнулся. Оперся о подоконник, тылом руки прикрыл глаза.