С. К.: Мы говорим о слове. Но вот проблема: насколько слово вообще живо в современном мире? В новейшее время меня преследует ощущение смерти слова. Мне это так страшно!
С. М.: Думаю, что смерть сакрального слова есть практически синоним смерти мира. Конец света.
С. К.: Вроде бы внешне сейчас всё оживилось: распространились поэтические фестивали, всяческие конференции. Слушаешь — и стихи вроде бы хорошие, и доклады вроде бы хороши. А на самом деле — по преимуществу мертвечина.
С. М.: Это в девяносто девяти процентах из ста. Живое — пойди поищи!
С. К.: В этом смысле знакомство с поэзией Тарковского было знаменательным событием. Помню, в 1978 году мне дали его первый сборник. Я сразу запомнила его стихотворение «Жизнь, жизнь». «Предчувствиям не верю, и примет / Я не боюсь. Ни клеветы, ни яда / Я не бегу. На свете смерти нет…» Это стихи о бессмертии.
С. М.: «…И я из тех, кто выбирает сети, / Когда идет бессмертье косяком».
С. К.: Да-да. Когда настоящую поэзию читаешь, то не то что понимаешь, а погружаешься в какой-то мир, в тайну, с иными законами существования. Этот мир, эта тайна — собственно и есть то, что я всю жизнь пытаюсь постигнуть. Я понимаю, что приблизиться до конца нельзя, но хоть бы в какой-то мере, хоть немножко… Любая подлинная поэзия — тайна, раскрыть которую до конца невозможно. И всё равно ты какие-то шаги делаешь, что-то приоткрываешь, понимая: да, вот это оно. И возникает книга — от желания поделиться понятым. Рассказать другим об увиденном тобой.
Со сборником Тарковского «Перед снегом» я засыпала и просыпалась. Я не могла с ним расстаться. Не выпускала его из рук.
С. М.: Всё-таки искусство может нести спасительную миссию?
С. К.: Может. Об этом, например, пишет Сергей Фудель (русский богослов, философ, православный литературовед. — Е.Б.). В XX веке выяснилось, что Достоевский оказался необходим душам как хлеб. Сейчас мир находится в таком состоянии, что не может сразу подойти ко Христу, войти в Церковь (об этом, кстати, ещё Гоголь писал). Это удел душ избранных, немногих, редких. Для многих «незримой ступенью» ко Христу (это опять-таки Гоголь искусство называл «незримой ступенью») стало, как о том говорит Фудель, творчество Достоевского, вообще высокое искусство, да и просто красота.
С. М.: Где-то в своих «Дневниках» Шмеман пишет о том, что человеку нужно научиться чувствовать Господне дыхание Бога в самых простых вещах… Отец Александр словно развивает, расширяет, уточняет мысль Пушкина о «двух-трех моментах», двух-трех счастливых ночах.
С. К.: Митрополит Антоний Сурожский утверждал, что человек не может уверовать, пока не увидит отблеск веры на лице другого человека. Искусство в этом смысле есть указующий перст именно на тот самый «отблеск веры на лице другого человека». Достоевский лично любил Христа, у него была такая любовь ко Христу, что когда о Христе что-то говорили, он плакать начинал. По воспоминаниям, у него лицо искажалось, он не мог равнодушно это переносить. Эта его живая вера вся воплощена в его творчестве. Книга Фуделя о Достоевском посвящена именно этой, живой вере писателя во Христа… То же самое можно сказать об Арсении Тарковском. Я не знаю, насколько он был церковным человеком, дело даже не в этом. А дело в том, что в нем жила эта живая вера. Она жила в его сердце. И через его сердце она сумела воплотиться в слове. Ведь бывает так, что живая вера есть, но в слове воплотиться — дара нет. Я часто вспоминаю слова Семёна Франка, называвшего любого русского поэта религиозным мыслителем. Арсений Тарковский — то самое. Он действительно религиозный мыслитель. Хотя у него была и личная вера — об этом свидетельствуют, например, некоторые записи в его записных книжках, которые приводит дочь Арсения Александровича Марина Тарковская в книге «Осколки зеркала». Через стихи Тарковского можно ощутить священную реальность, которая «просвечивает» сквозь предметы и явления земного мира.