Утреннее небо, ясное, медвяно-зеленое, было зеркалом сверкающей земли. На опушке леса высыпали какие-то скромные беленькие и голубенькие цветочки. Пышными розово-белыми букетами стояли персиковые деревья. Я вышла из дому, намереваясь кратчайшим путем пройти к тутовой аллейке. Женщины хлопотали по дому, мужчины были в полях, скот - на пастбище, я увидела только Оттилию, на ступеньках заднего крыльца она чистила картошку. Оттилия поглядела в мою сторону - невидящие глаза ее остановились на полпути между нами, - но не сделала мне никакого знака. И вдруг бросила нож, встала, несколько раз открыла рот, пошевелила правой рукой и как-то вся устремилась ко мне. Я подошла к ней, она вытянула руки, схватила меня за рукав, и на мгновение я с испугом подумала, что сейчас услышу ее голос. Но она молча тянула меня за собой, сосредоточенная на какой-то своей таинственной цели. Отворила дверь рядом с чуланом, где мылась Хэтси, и ввела меня из кухни в грязную, затхлую каморку без окон. Тут только и помещались что узкая бугристая койка да комод с кривым зеркалом. Оттилия выдвинула верхний ящик и стала перерывать всякий хлам, она непрерывно шевелила губами, тщетно пытаясь заговорить. Наконец вытащила фотографию и сунула мне. Это была старомодная выцветшая до бурой желтизны фотография, старательно наклеенная на картон с золотым обрезом.
С фотографии мило улыбался истинно немецкий ребенок - девочка лет пяти, удивительно похожая на двухлетнюю дочку Аннетье - совсем как ее старшая сестренка; на девочке было платье с оборками, копна светлых кудрей, собранных на макушке, изображала прическу под названием "гривка". Крепкие ноги, круглые, как сосиски, обутые в черные на мягкой подошве старомодные зашнурованные ботинки, обтянуты белыми в резинку чулками. Оттилия уставилась куда-то поверх фотографии, потом, с трудом вывернув шею, взглянула на меня. И я снова увидела косой разрез прозрачно-голубых глаз и скуластое мюллеровское лицо, изувеченное, почти разрушенное, но мюллеровское. Так вот какой когда-то была Оттилия; ну конечно, она - старшая сестра Аннетье, и Гретхен, и Хэтси; безмолвно, горячо Оттилия настаивала на этом - она похлопывала то фотографию, то свое лицо и отчаянно силилась что-то произнести. Потом указала на имя, аккуратно выведенное на обороте карточки Оттилия, и дотронулась скрюченными пальцами до рта. Ее качающаяся голова непрерывно кивала; трясущаяся рука шлепком, будто в кошмарном фарсе, придвигала ко мне фотографию. Этот кусочек картона разом связал ее со знакомым мне миром; вмиг какая-то ниточка легче паутинки, протянулась между жизненными центрами - ее и моим, ниточка, что привязывает нас к общему неизбывному источнику, и моя жизнь и ее жизнь оказались в родстве, нераздельны, и мне уже не было страшно смотреть на нее, она больше не казалась мне чужой. Она твердо знала, что когда-то была другой Оттилией и у нее были крепкие ноги и зоркие глаза, и внутренне она оставалась той, прежней Оттилией. Она была жива и потому на мгновение поняла, что страдает, - безмолвно зарыдала, дрожа и размазывая ладонью слезы. И лицо ее, мокрое от слез, изменилось. Глаза прояснились, вглядываясь туда, где, чудилось ей, крылось ее необъяснимое тяжкое горе. Вдруг, будто услышав зов, она повернулась и торопливо заковыляла своей шаткой походкой на кухню, так и не задвинув ящик, а перевернутая фотография осталась на комоде.
Полдник она подавала поспешно, расплескивая кофе на белом полу, снова уйдя в это состояние постоянного изумления, и опять я стала для нее чужой, как и все остальные, но она-то больше мне не чужая и никогда мне чужой не станет.
Вошел младший Мюллер с опоссумом, которого вынул из своего капкана. Он размахивал пушистой тушкой искалеченного зверька, и глаза его сузились от законной гордости.
- Нет, все-таки это жестоко, даже когда попадает дикий зверь, - сказала добрая Аннетье, - но мальчишки любят убивать, они любят причинять боль. Из-за этого капкана я всегда боюсь за бедного Куно.
Я про себя подумала, что противный Куно смахивает на волка и пострашнее всякого капкана. Аннетье была исполнена тихой, нежной заботливости. Под ее особым покровительством были котята, щенята, цыплята, ягнята и телята. Она единственная из всех женщин ласкала телят-отъемышей, когда ставила перед ними кастрюлю с молоком. Ее ребенок казался частью ее самой - будто еще и не родился. И однако, даже она позабыла, что Оттилия - ее сестра. И все остальные тоже. Когда Хэтси произнесла имя Оттилии она не сказала мне, что это ее сестра. Значит, вот почему об этом молчат - просто-напросто позабыли. Она жила среди них незримо, как тень. Их сестра Оттилия была давней преодоленной и позабытой болью; они не могли дальше жить с памятью об этой боли или с ее видимым напоминанием - и забыли о ней просто из чувства самосохранения. Но я - я не могла ее забыть. Ее занесло в мою память, как прибивает течением водоросли, и она зацепилась, застряла там на плаву и не желала двигаться дальше. Я размышляла: а что еще могли поделать Мюллеры с Оттилией? Несчастный случай в детстве лишил ее всего, кроме физического существования. Они не принадлежали к обществу или классу, которые нянчатся со своими больными и увечными. Пока человек жив, он должен вносить свою лепту в общий труд. Тут ее дом, в этой семье она родилась и здесь должна умереть; страдала ли она? Об этом никто не спрашивал, этого никто не пытался выяснить. Страдание несла сама жизнь - страдание и тяжкую работу. Пока человек жив, он работает, вот и все - и нечего жаловаться, потому что ни у кого нет времени выслушивать жалобы, у всех хватает своих бед. Так что же еще могли Мюллеры поделать с Оттилией? Ну, а я - я ведь тоже могла лишь пообещать себе о ней забыть; и помнить ее до конца моих дней.