Звали грека Мордо Нахум, и был бы он ничем не примечателен, если бы не его туфли (кожаные, изящного фасона, почти новые, по тем временам и обстоятельствам — просто роскошные) да огромный мешок за спиной, вес которого, в чем мне вскоре пришлось лично убедиться, вполне соответствовал его объему. Кроме родного языка Мордо Нахум, как и все евреи из Салоник, знал испанский и французский; неважно, зато с хорошим произношением говорил по-итальянски, а позже выяснилось, что и по-турецки, и по-болгарски, и даже немного по-албански. Ему было сорок лет. Рыжеволосый, веснушчатый, довольно высокий, он казался ниже своего роста, оттого что сутулился и близоруко смотрел себе под ноги. Большие водянистые глаза и внушительный горбатый нос придавали ему вид одновременно хищный и беспомощный, делая похожим то ли на ослепленную дневным светом ночную птицу, то ли на вытащенную из воды хищную рыбу. Он еще не совсем оправился от непонятной болезни, измотавшей его резкими подскоками температуры, и временами трясся в лихорадке, впадал в забытье, бредил. Нельзя сказать, чтобы нас как-то особенно потянуло друг к другу, скорее сблизили два общих языка — французский и итальянский, а также тот немаловажный факт, что из всей нашей маленькой группы только мы с ним были средиземноморцами.
Ожидание затягивалось. Мы замерзли, проголодались, устали стоять, но сесть было некуда, разве что прямо в снег. Наконец около полудня, возвестив издалека о своем приближении свистком и струйкой дыма, к нам на выручку пришла цивилизация в образе куцего состава из трех или четырех вагонов с маленьким паровозиком впереди: в обычное время такие паровозики маневрируют в пределах станций, перегоняя вагоны с одного пути на другой.
Поезд (если можно его так назвать) остановился прямо перед нами, у самой границы разрушенного полотна, и из него вышли несколько польских крестьян, от которых нам не удалось получить никаких сведений: они глядели исподлобья и шарахались от нас, как от зачумленных. Выглядели мы, прямо сказать, малопривлекательно, и кое-кто действительно мог быть заразен, но первые после освобождения встречи с «вольными» позволяли надеяться и на более любезный прием. Мы залезли в один из вагонов, и состав сразу же тронулся, только теперь игрушечный паровоз уже не тянул ia собой вагоны, а толкал их перед собой. На следующей остановке к нам подсели две крестьянки, н, хотя поначалу они тоже держались недоверчиво, нам, несмотря на языковые трудности, удалось узнать, где мы находимся, и получить кое-какую информацию. Информация эта, если ей доверять, была малоутешительной.
Поврежденный участок полотна оказался неподалеку от поселка Ной-Берун, откуда была провожена ветка в Освенцим, к этому времени уже разрушенная. По одну сторону от поврежденного участка рельсы вели в Катовицы (на запад), по другую — в Краков (на восток). До обоих городов от Ной-Беруна было около шестидесяти километров, что при том состоянии, в каком оставила железнодорожную линию война, означало не меньше двух суток пути с бесчисленными остановками и пересадками. Наш поезд направлялся в Краков, куда русские уже успели свезти огромное количество бывших узников, и все казармы, школы, больницы и монастыри были переполнены там голодными оборванцами. Город, по словам наших попутчиц, буквально наводнен людьми всех национальностей, которые, не успев попасть туда, разом превратились в контрабандистов, спекулянтов и воров, а то и в самых настоящих грабителей.
Но в последнее время бывших узников стали свозить в окрестности Катовиц, где организованы новые лагеря для перемещенных лиц, поэтому крестьянки удивились, что мы едем в Краков, где даже в русском гарнизоне есть нечего. Потолковав немного между собой, они пришли к заключению, что солдат, который доставил нас к железной дороге, просто ошибся: плохо зная эти места, он направил нас не в ту сторону, и теперь, вместо того чтобы ехать на восток, мы ехали на запад. Новость повергла нас в уныние. Как так? Мы надеялись спокойно и быстро добраться до благоустроенного лагеря — еще не домой, но уже ближе к дому. Эта надежда была частью куда большей надежды — надежды на жизнь в честном и справедливом мире, чудесным образом восстановленном на своих естественных устоях после нескончаемых потрясений, ошибок и смертоубийств, после всего, что мы вынесли. Наивная надежда из тех, какие зреют на водоразделе между злом и добром, между прошлым и будущим, но мы жили ею. Первое разочарование, за которым неизбежно последовали другие, большие и маленькие, многие из нас восприняли очень болезненно, тем более что не были к нему готовы: если ты годами, десятилетиями мечтаешь о жизни в лучшем мире, ты не можешь его не идеализировать.