Уж не припомню как, но я добрался до своего гостиничного номера и уснул. Проспал почти весь день, проснулся лишь на следующий пополудни. Спустился в вестибюль, консьерж справился, полегчало ли мне. Оказалось, я так громко кричал во сне, что горничные несколько раз стучали мне в дверь, а в какой-то момент вынуждены были даже войти в номер. Когда меня разбудили, я им якобы сказал, что все хорошо, волноваться не о чем. Я совершенно не помнил этого полуночного происшествия. Полагаю, с этого и начались мои кошмары. И с тех пор они посещают меня едва ли не каждую ночь.
Мой рассказ произвел на Мадлен странное впечатление. Когда я закончил, она некоторое время смотрела в пустоту перед собой, уйдя в свои мысли. Я рассматривал ее лицо, озаренное светом ночника.
— Мы уже встречались, — произнесла она. — Где?
Она слегка улыбнулась.
— Тебе не вспомнить.
— Давно? Может, в другой жизни?
— Именно.
— В Берлине? Мы вместе учились в университете? Я, скорее всего, вспомню. Женщин среди студентов было немного.
— Нет, в Париже. — Она дрожащей рукой зажгла сигарету. — И в других местах. Вот только говорить об этом нет смысла.
— Нет-нет, раз уж ты об этом завела речь, я хочу знать разгадку. Ты, похоже, помнишь обстоятельства нашей встречи, а я нет. Но если дашь мне ключ…
Откинувшись на матрас, она смотрела на свою руку, медленно бродившую по одеялу.
— Можно я вместо этого расскажу тебе одну историю?
— В ней есть ответ на мой вопрос?
— Вероятно. Это сказание об альбатросе.
И она начала свой рассказ. К моменту его окончания мир стал совсем иным.
Еще два-три поколения назад в Париже, как и по всему миру, жили люди, зарабатывавшие на жизнь тем, что рассказывали истории. В тавернах и кофейнях, за столами на пирах и у костров на бивуаках люди собирались послушать истории, которые рассказчики излагали с великим искусством, оттачивая и совершенствуя текст на протяжении лет и десятилетий. Некоторые истории излагались в рифму, иные полагалось петь. Были такие, которые рассказывались днями, неделями или месяцами. Каждый вечер люди окружали рассказчика и с нетерпением ждали продолжения. Эпоха механической печати положила конец этому ремеслу — как вот радио, или кино, или иное техническое диво, пока еще не изобретенное, когда-то, возможно, положат конец книгопечатанию. Слушая историю Мадлен, я будто бы по волшебству перенесся в ту эпоху. В ее рассказе завораживало все. Голос у нее был тихий и отчетливый — мне приходилось наклоняться вперед, чтобы уловить каждое слово, он же падал и взмывал, сообразуясь с собственным музыкальным рисунком. Поначалу она почти не помогала себе лицом и руками, но с развитием сюжета стала отвечать на его повороты движениями тела. Что до самой истории, она оказалась захватывающей. Сказание об альбатросе было легендой про двух юных влюбленных, девушку по имени Алула и юношу, почти мальчика, по имени Коаху, жителей далекого острова, и про их изгнание. Я потом перенес его на бумагу, записав все, что запомнил, но получилось лишь бледное подобие. С одной стороны, я не сумел вспомнить многих подробностей; с другой, не смог рассказать историю так, как ее рассказали мне. Не в моих силах было воспроизвести обстоятельства, в которых мне ее поведали: полуночное молчание города за окнами, мягкое свечение ночника, кольца голубого дыма, поднимавшиеся над мерцающим кончиком сигареты, запах сандалового дерева.
Ныне порою, когда мне не удается уснуть от тревоги, скуки или их сочетания, я люблю поиграть с самим собой в одну игру. Я пытаюсь вычислить тот миг, когда влюбился в Мадлен. Убежден, что, когда она начала рассказывать, я еще не был влюблен — или, по крайней мере, не осознавал этого. Я давным-давно не влюблялся. Считал, что сделал прививку от любви. Но когда она закончила рассказ — а то был лишь первый, один из многих, — в душе у меня что-то переменилось: я внезапно, невольно, безоглядно влюбился, не простой любовью, а всепоглощающей, нежеланной, неудобной, из тех, от которой мужчина жаждет излечиться, которая переполняет его стыдом, но чем отчаяннее он от нее отрекается, тем глубже запутывается, — это похоже на один из тех морских узлов, которые с каждым рывком затягиваются все туже. Это напоминало инфекцию, внезапный недуг, когда, болея, ты видишь все одновременно и прежним, и иным. Влюбленность — своего рода гипноз, и — это вам скажет любой гипнотизер — чтобы впасть в гипнотическое состояние, вы должны втайне этого хотеть, но совсем втайне, почти этого не ведая. Влюбленность есть невольное усилие воли.