Выбрать главу

На следующий день была у меня еще одна беседа с доктором. Но странная штука, Коля, я то и дело возвращаюсь к пальто и костюму, хочу, чтобы обратил на них доктор Фрейд внимание, а он все к детству и к детству. Помню ли, как выскальзывал из чрева и как маменька молоко мне давала, долго ли сидел на горшке, позволял ли котенку играть со своей пиписькой или, наоборот, хотел сварить ее в супе с клецками, а также обменять на куклу с густыми волосами и крохотными трусиками. Вывел он меня из себя, когда спросил, называл ли я шубку жопкой, пасеку – писькой, маму – папой и писал ли на свое отражение в луже.

– Хватит, – говорю, – доктор Фрейд! Может, вы и разбираетесь в ночных горшках и ненормальных людях, но в настроении вещей, с которыми человек живет иногда больше, чем с бабами, не смыслите ни хрена. Рассчитаемся после инфляции. Желаю клиентов.

И ушел. Иду по Мамлакат Наханговой, извини, по Фридрих-штрассе. Промокло пальто мое насквозь. Накладные плечи опухли и приподнялись нагло. Издеваются нагло. Издеваются. Но и я шиплю: «Зонтика вам не будет!» По лужам шастаю, брюки мочу, душа из них вон, думаю. Туфли только жалко было. Они ведь ни при чем. Я их даже не чинил ни разу. До пиджака дождь добрался. Идти тяжело стало: столько воды впитали мои проклятые шмутки.

И внезапно, Коля, представил я себя на месте пальто и костюма. На их месте себя я представил. Жили они на мне, помогали работать, согревали, в конце концов, на лучшего из людей делали похожим и, несмотря на преклонный возраст, старались чудесно выглядеть. Они не теряли в старости своей, теперь я это точно знаю, достоинства, и я им был глубоко благодарен. Они же, Коля, вправе были рассчитывать и безусловно рассчитывали на нормальный закат своих дней, на гробик, куда нормальный человек Фан Фаныч не засыплет нафталина и где не спеша превратит их бесшумная моль в счастливый прах. А я, как курва с Казанского вокзала, поддался вместо этого совету Розы с Карлом пойти по легкому пути и преподнес, идиот, служившим мне верой и правдой вещам подарочек! Я их, болван, перелицевал! Я их, амбал, переделать отдал портному Соломону!

Гром, Коля, грохочет, молнии расписываются на небе, как следователи на протоколе допроса, и попросил я прощения сначала у пальто, потом у костюма. «Правильно, – говорю, – вы взбунтовались, достоин я вашей жестокой мести и любой приговор близко к сердцу принимаю. Пойдемте, выпьем на прощание».

Хлобыстнул я шнапса в тошниловке, с поддачи плачу, гадина, потрекал со смертной душой вещей, которых из-за своей глупости, умных советов и инфляции обрек на унижение насильственной жизни.

– Люди, – говорю, – господа! – Тогда, Коля, в пивных речуги кидали. – Пусть все стареет и умирает в свой час, и даже тело Ленина похоронить надо, за что тело-то проклятыми опилками набивать, взятыми с цирковой арены после укрощения львов, рысей и тигров? Опилки же унижением зверей пахнут и мочой, господа!

Как услышали немцы про Ленина, Коля, так завопили: «Хайль Гитлер! Хайль Гитлер!» Все перепутали. Сижу. Еще поддал. Рукава родного пиджака слезы мои вытирают, а я убиваюсь, простить себе не могу перелицовки уважаемых вещей. Они подсохли слегка, согрелись, прижались ко мне, ни встать, ни повернуться, и тут, Коля, все в моей природе и в жизни пошло по-другому.

Во-первых, на улице дождь перестал. Во-вторых, в пивную зашел тот самый тип из филармонии, жирная свинья, который по рылу схлопотал, а с ним другой: челочка, усики, коричневая бабочка под черным плащом. «Хайль Гитлер!» Это немцы с кружками поднялись тем двум навстречу. С усиками и говорит им:

– Урки, у меня полный лопатник фанеры. Крупп презентовал на то, чтобы поставить Европу раком. Гуляем! – Вешает плащ на спинку стула. На меня не обращает внимания – чего обращать? Сидит себе пьяная рвань и шнапсом наполняется. Смотрю: урки толковище устроили, и все насчет мокрых дел. Того, мол, надо замочить, этого заключить, одних сжечь, других заставить шестерить нашей высшей расе.

Не оборачиваюсь. Делаю свой коронный пассаж левой с вывихом плеча. Увожу лопатник с фанерой Круппа из плаща с усиками и челочкой. Перепулить его, однако, не спешу. Держу под мышкой. Пиджачишко, как живой и верный партнер, притыривает лопатник. «Спасибо, – говорю, – тебе!» – а у урок толковище продолжается. Поливает все больше с усиками и челочкой. Поливает небезынтересно.

– Мне бы, – говорит, – такого зама по мокрым делам, как Сталин, и я за него, сукой мне быть, десять Гитлеров отдам. Помните, урки, далеко пойдет этот человек. Но ваш фюрер и ему приделает заячьи уши. Он сам своих генералов перешпокает и переведет, а партайгеноссен перемикстурит в лагерях и гестапо. У него гестапо Лубянкой называется. Наш человек переслал оттуда чертежи советских концлагерей. Большевикам нельзя отказать в некоторой гениальности, но дело уничтожения ублюдков мы поставим на немецкую ногу… Нам, вождям, господа, жизнь дается всего один раз, и прожить ее бедно, но честно мучительно трудно!.. – Это было последнее, что я услышал, линяя. Слинял. Костюм и пальто вели себя при этом просто прекрасно. Понимание ситуации и преданность – восхитительные и братские. Перепулил я лопатник с фанерой, три косых долларов и фунтов в женском сортире в бачок. Прочитал на стене стишки Уолтера Маяковского «Партия – рука миллионопалая, сжатая в один громящий кулак. Вчера, товарищи, здесь поссал я, и извините, пожалуйста, если что не так». Перепулил я лопатничек фюрера и возвратился. А на меня с ходу бросается жирная свинья Геринг и целует, как родственничка.