Выбрать главу

— С вами было приятно встретить Рождество.

— Правда?

— Да, хотя поведение у вас было не из лучших.

— У кого, у меня? Я никогда не был таким паинькой, как вчера.

— Ну что же, вы были любезны с Мэгги, добры к своей подружке Памеле.

— Она действительно мой друг, — согласился Стрикланд. — Я стараюсь приглядывать за ней.

Энн отошла со своим кофе к окну и пила его, вглядываясь в туман во дворе. Деревья стояли темные и мокрые.

— Зачем вы рассказали ей об этом случае, который произошел с вами во Вьетнаме?

— Вы думаете, мне не следовало?

— Ну что же, — пожала плечами Энн, — наверное, ей нравится эта история, раз она заставляет вас рассказывать ее.

Стрикланд ничего не ответил.

— Это ужасный случай, — не успокаивалась Энн.

— Она рассказывала мне про свои приключения, — объяснил Стрикланд. — Я должен был в ответ рассказывать про свои.

— Большинство известных мне мужчин не стали бы рассказывать о подобном происшествии. Во всяком случае, женщине.

— А большинству и не пришлось бы. Большинство не испытало ничего подобного.

Ее рассмешила его надменность.

— Большинство относится к этому проще, вы хотите сказать?

— Есть много такого, о чем большинство мужчин никогда не узнают.

— К счастью для них.

— К счастью, — согласился Стрикланд. — Но это никого не заботит.

Ей осталось только гадать, кого заботит он со своими приключениями.

38

Южное лето, каким открыл его для себя Браун, было более солнечным, чем осень в Коннектикуте. Даже тени здесь казались темнее и глубже. День за днем небо оставалось лучезарным. Свежесть и прозрачность сухого воздуха доводили его до умопомрачения. Ослепительный блеск звезд над головой держал его ночи напролет на палубе без сна.

Сражаясь в одиночку с фоком, он провел много часов в ярости и отчаянии. Теперь он шел галсами на юг в поисках крепких ветров ниже сороковой параллели. Со времени пересечения этой широты, он ни разу еще не обнаружил за ней ветра более сильного, чем в двадцать узлов. Каждый день факс сообщал об устойчивом фронте у берегов Патагонии. Через некоторое время окружавшая его со всех сторон пронзительная голубизна стала вызывать у него головную боль. Ощущение было такое, словно его биологические ритмы чересчур ускорились. Он принимался за дела и бросал их незаконченными. Вода напоминала своим цветом что-то такое, что пряталось где-то в глубине подсознания и никак не всплывало на поверхность. По мере продвижения на юг оттенки голубого становились все богаче.

Однажды вечером, когда он слушал на палубе радио, небо окрасилось яркими красками. На его синем фоне появились извивающиеся фиолетовые и темно-зеленые полосы, волнами наплывавшие с юга через равные промежутки. Пурпурное излучение над южным горизонтом было таким стройным и ритмичным, что казалось Брауну неким сигналом, таившим в себе вполне определенный смысл.

Оно напомнило Брауну ночное небо над долиной Сонгчхонг в 1969 году. Там это было незабываемое зрелище полета красных и зеленых трассирующих снарядов и осветительных бомб на парашютах. За каждой сигнальной ракетой и осветительной бомбой стояли чьи-то намерения, организованные и согласованные, но, когда они виделись в целом, невольно думалось, что события развиваются помимо воли человека.

Краски разбегались по всему небу, а мужской голос по радио объяснял сущность времени: "Если мы можем говорить об абсолютном будущем и абсолютном прошлом, — вещал выступающий с резким южно-африканским акцентом, — то мы можем также проводить различия за пределами непрерывности. Что находится за ее пределами и никогда не пересекается с ходом наших событий? Мы называем это абсолютным небытием".

Сияние, похоже, каким-то образом влияло на радиосигнал, заставляя голос диктора то пропадать, то усиливаться вместе со всполохами света на небе. В конце концов он совсем исчез. Мерцание света все еще продолжалось, когда в небе появились первые звезды. Браун поднял глаза и увидел, как засияли его друзья Орион и Большой Пес.

Вернувшись в каюту, он упорно искал в приемнике миссионерскую станцию. Она развлекала его почти каждую ночь после пересечения сороковой параллели. Но на этот раз ее не было в эфире.

На пятидесятой широте к югу от экватора Браун закрепил полусферы фонаря рубки, хотя небо было по-прежнему ясным, а ветер слабым. Чтобы плексиглас не терял прозрачности, Оуэн промыл его составом для подводных масок. При хорошей погоде он решил держать фонарь открытым. Вечером он опять искал миссионерскую станцию, а нашел очередных физиков.

"Что мы должны сказать, — вопрошал новоявленный Бор, — о частицах, проделывающих свой путь в мнимом времени? Как время может быть мнимым? Тем не менее может. Поскольку мнимое время оказывает влияние на континуум в такой же степени, как и так называемое реальное время. Как мы можем говорить о путях, проделанных в мнимом времени?"

Голос затерялся среди помех. Этой ночью Браун не мог заснуть. Боль в натруженных и сбитых пальцах не мешала ему размышлять о мнимом времени — это было все равно что вспоминать о чем-то давно знакомом. При этом казалось, что у всего была какая-то захватывающе-таинственная подоплека, необъяснимо забытая со временем. Весь фокус заключался в том, что вспомнить это можно, только когда попадаешь в трудное положение, так как воспоминание было связано с худшими временами. "Если бы мы могли испытать это, — пришел к убеждению Браун, — то познали бы уровень существования с изначально правильным положением вещей". Он с удовольствием вспоминал голос физика, который представлялся ему испытавшим этот опыт. Но вспомнить он так ничего и не смог.

39

Новые здания стояли среди болот на поросшей лесом возвышенности, которая называлась Крейвенз-Пойнт. Их было пять, все по тридцать и более этажей, белоснежные внутри и снаружи, сверкавшие стеклом. Интерьеры были отделаны кафелем и алюминием в стиле модерн, одновременно внушавшем надежду и ввергавшем в ностальгию. Они показались Стрикланду чьим-то затерянным миром, ожидавшим возвращения своих обитателей.

Комплекс хорошо смотрелся на фоне январского дня. Джерсийские зольники были скрыты недавно выпавшим снегом, а бухта серебрилась хрусталиками льда. Зимнее небо казалось высоким и чистым.

В фойе на первом этаже главного коммерческого корпуса Стрикланд снимал вернисаж. Тематика выставки была морская: картины изображали буксиры, верфи, пришвартованные траулеры, сухогрузы под парами в ночи. "Они по-настоящему воздушные", — подумал Стрикланд о картинах. От них веяло одиночеством и еще чем-то пугающим. Художник, пожилой литовец с грубым и чувственным лицом, был некогда моряком советского торгового флота, ему удалось перебраться в Штаты, где его пристроил у себя Джек Кэмбл. Отец Энн всегда был готов помочь жертвам коммунизма, к тому же он коллекционировал картины маринистов. Часть сияющих новизной зданий принадлежала ему, а выставка была устроена в честь завершения их строительства. Среди гостей находился Гарри Торн. Сняв и записав все, что считал необходимым, Стрикланд отослал Херси на автофургоне в Нью-Йорк.

Застать Энн одну, после того как ушел ее отец, было нелегко. Работа была сделана, и Стрикланд мог позволить себе довольно продолжительное время наблюдать, как вокруг Энн вьются толстомордые джентльмены в темных костюмах. Они подносили ей белое вино, и она пила его стакан за стаканом. Когда Энн оказалась одна у аркообразного окна, выходящего на залив, он подошел к ней.

— Чем-то напоминает Гинденбург.

— Чем же?

Стрикланд пожал плечами.

— Те же силовые линии. Политика. Нью-Джерси остается фактом.

— Мы будем разрушены и сожжены?

— Я не знаю, — признался Стрикланд. — Вам здесь нравится?

— Мне нравятся картины. Что бы вы там ни говорили. При чем здесь политика?

— Конечно, — согласился Стрикланд. — Больше нет никакой политики.

— О Боже! — воскликнула Энн. — Неужели вам не дает покоя то, что эти люди владеют собственностью? Что художник литовец? Вот уж, действительно, вы последний из большевиков.