— Никогда не видел осетров, — раздумчиво сказал Александр. — Дай палку, дед, посмотрю, что за рыба такая.
— Это моя палка! — прижал к себе бескровными пальцами подарок Вася. — Моя… Я сам буду смотреть.
— Ну, раз говорит — моя, значит, очухался! — сморщившись, съязвил Александр. Его разбитные глаза затуманились. — Эх, встать бы, да не могу!
Дед Тимофей порылся в кармане, вытащил носовой платок, вытер усы, и тут Вася впервые заметил, что они не белые, а сильно прокуренные и оттого даже будто подзелененные.
— Ему еще жить да поживать. Он еще долг свой не выполнил, не отработал у жизни за то, значит, что она его на свет произвела!
— О каком это долге ты, дед, говоришь? — рассмеялся Александр. — Смерть, она всех под одну гребенку молотит, не разбирает, какие кто долги отдает. Вот меня запросто могла кокнуть, а?
— Вот она тебя и предупредила, чтобы знал, помнил, что к чему, подумал — чем долг отдавать будешь? Как жить дальше?
— Скажешь тоже! — хмыкнул Александр. — Что тебе жизнь — сберегательная касса, что ли, или служба какая?
— Служба? Это ты хорошо сказал, сынок, — служба. Ежели ты на месте, пользу приносишь — тебя на службе держат. А ежели не хочешь служить — увольняют. Так и смерть…
— А я чем должен отрабатывать? — чуть слышно спросил Вася, не выпуская из рук палки. — Чем, дедушка Тимофей?
— Чем, я не знаю, малец. А только ведаю — жизнь, она каждому цель определяет, свое место предназначает.
— Ну… а для чего, по-твоему, она Семеныча определила? — спросил деда Александр, нащупывая в тумбочке сигареты.
— Семеныча? — Тимофей задумался на несколько секунд. — Должно быть, как волка, чтобы люди бегать не отучились. Подумать хорошо — гак и волк полезная штука, и для него в лесу свое место определено, потому как он санитар, и зайцы без волка совсем плошают, учиться бегать не хотят.
— Это кто же волк? — остановился в дверях Семеныч. — Опять, старый, брешешь?
— О тебе говорим, — с ехидцей в голосе отозвался Александр.
— Обо мне?! — встрепенулся Семеныч.
— А то ты не волк? — спокойно продолжал дед Тимофей, не глядя в его сторону. — Жена приходит, так он ее шпыняет и шпыняет, смотреть жалко. Каждый раз как белуга ревмя ревет. Для такого волк даже очень высокое звание, оскорбление для настоящего волка. Такому лучше подходит шакал, который падалью питается.
Только теперь он посмотрел на опешившего Семеныча.
— Такие, как ты, знать не знают, что такое доброта. Охота тебе под одеялом харчи жевать! Все равно ни я, ни Алексашка, ни Васюта… куска у тебя не возьмем! Даже если попросишь.
— Дураков много, а я один, — усмехнулся Семеныч. — Не для других, для себя живет человек. Для себя, се-бя-а, понятно…
Упрямая, злая искорка жизни никак не хотела гаснуть во впалой, костистой груди Васи Шкутьки. С того дня, когда дед Тимофей подарил ему палку с вырезанным на медяной коре осетром, прошло немало дней. Закустились, закудрявились светло-зеленым темные лапы сосны, на крутых боках горушки повылезли и распушились чебрец и сон-трава, а ивовый куст под окном обвесился пушистыми сережками, над которыми ладно гудели пчелы и шмели.
Александр поправился, выписался из больницы, но часто заглядывал в окно к Саше, когда она дежурила на посту, и Вася порою слышал его знакомый нагловатый голос и звонкий смех медсестрички.
Язвенник Семеныч попал в операционную, после чего его перевели в другую палату; дед Тимофей крепился, но все чаще и чаще заговаривал об операции. Он еще больше похудел, и пижамы на нем теперь болтались еще заметнее, он все резал и резал из березовых и еловых кругляков веселых забавных зверят и раздаривал их всем желающим.
После завтрака в боковушке бывало тихо и пустынно, все, кто мог ходить или передвигаться на костылях, уходили на больничный двор, под сосны, где в песок были вкопаны свежевыкрашенные скамейки и красные фанерные грибы, а то и забирались подальше, к краю обрыва, огороженного чугунной оградой, и загорали на ярком весеннем солнце. В больничный приторный дух врывался теперь живой, капризный запах пушистой сон-травы и смолки вперемешку с пресным, влажным ароматом молодых речных водорослей. И Саша словно расцвела: приходила счастливая, но уколы делала болезненно — рассеянно искала вену и не находила ее сразу, потому что исколотые Васины вены убегали куда-то в глубь тела.
Палка теперь неотрывно была с ним, лежала под одеялом, и костистый длинный осетр с мелкими твердыми щитками на боку и над головой почернел, залоснился, стал более живым и близким. Много за это время узнал Васютка о жизни рыб, прочитал в старой энциклопедии, чудом оказавшейся в больничной библиотеке, что осетр некогда украшал гербы, монеты, считался священной рыбой, теперь же ему должно бояться людей, ведь природа приказывает ему на три месяца в году уходить из своего бескрайнего моря в узкие, мелкие речушки, где его легко можно поймать. Была в этом та же несправедливость, которую остро ощутил Вася по отношению к себе в ту теплую, белую, туманную ночь, и теперь ему хотелось одного: увидеть осетра, хоть один раз в жизни, краешком глаза увидеть эту большую, добрую, могучую рыбу, которая одолевала даже быстрое неманское течение, когда приплывала к ним откуда-то издалека, из неведомых им морей, которую надо было охранять и которая была самой древней на земле. Может, долг, о котором гово рил дед Тимофей, его, Васюткин, долг перед жизнью в том, чтобы спасти эту рыбу?!