С этого дня началось для князя Андрея вместе с пробуждением от сна – пробуждение от жизни. И относительно продолжительности жизни оно не казалось ему более медленно, чем пробуждение от сна относительно продолжительности сновидения» (т. 4, ч. 1, гл. XVI [VII; 70–72]).
Трактовка жизни как «сна», а смерти как «пробуждения» для Толстого, очевидно, очень значима: Толстой дважды выражает этот мотив: сначала в размышлении князя Андрея, затем – в авторском комментарии к сновидению и его последствиям для больного. Новизну полустертым метафорам придает их включение в событийный ряд: князь Болконский действительно засыпает, и во сне он не в силах предотвратить приход смерти, пытающейся войти через дверь[250]. Он переживает собственную смерть во сне, умирает в пространстве сна и в этот момент пробуждается. Пробуждение, вызванное чувством собственной смерти, таким образом, является освобождением, спасением от реального, а не метафорического сна – кошмарного, давящего, вызывающего «холодный пот». Но кошмарная мнимая смерть, произошедшая с любимым толстовским героем во сне, в глубинном и глубочайшем смысле слова оказывается реальностью – явью высшего, духовного рода, смертью плотского и душевного человека и рождением человека духовного. Князь Андрей «пробудился» не только от сна, но и от жизни. Душевная смерть и рождение Болконского – нового, духовного «я», ничем не привязанного к бренному, им покидаемому тварному миру, – совершаются задолго до смерти физической. Однако пробуждение от сна и от жизни семантически приравнено к позднейшей телесной смерти: проснувшийся Болконский – это уже другой человек, освободившийся от земных привязанностей, не боящейся кончины и видящий духовным взором сокровенное, прежде закрытое от него «завесой». Это пробуждение-освобождение – процесс, а не одномоментное событие, однако сознанию самого умирающего оно открывается как мгновенное, наподобие пробуждения от сна физического. Это «пробуждение» истолковывается автором как почти произвольное, как словно бы добровольное отрешение от земного существования: врач объясняет ухудшение состояния больного «дурным характером» лихорадки, но Наташа верно видит «несомненные, нравственные признаки» близкого ухода.
Поэтому невозможно согласиться с мыслью Д.С. Мережковского, тонко проанализировавшего смерти толстовских героев, но убежденного, что их предсмертные мысли и чувства вторичны от плоти, от ее болезни и ран: «Есть ли это, однако, последнее освобождение, победа духа над плотью? Так Л. Толстой думает, или хотел бы думать. Но едва ли оно так. Ведь нечто новое, решающее здесь произошло сначала в теле; душа только отражает то, что уже произошло в теле; только объясняет слабость тела, как “слабость любви”, как сознание своего страшного одиночества и беззащитности; но собственно от себя ничего не прибавляет. И здесь, как везде, как всегда у Толстого, не тело следует за душою, а, наоборот, душа за телом: что сначала в теле, то потом в душе. Телесное первоначально, духовное или, лучше сказать, “душевное” – производно. Душевное вытекает из телесного, как следствие из причины. Тело уходит из жизни в не-жизнь, опускается в “черную дыру” – и душа влечется за телом; тело тянет душу. Воскресение духа есть только умирание тела, не начало чего-то нового, сверхживотного, а только конец старого, животного – отрицание плоти – одно отрицание, без утверждения того, что за плотью»[251].
Пример с умиранием князя Андрея не вписывается в полной мере в концепцию Мережковского, основанную на слишком схематичной дихотомии «Толстой как приверженец “религии плоти” – Достоевский как адепт “религии духа”».
Страдания тела, предсмертная болезнь героев Толстого – это не столько причина, сколько условие их «пробуждения от жизни» или воскресения. Чтобы подняться над собой, необходимо пережить катастрофу, и это у Толстого относится не только к смерти: графу Пьеру Безухову приоткрывается истина после дуэли, на которой он ранит противника и врага Долохова, а Николай Ростов испытывает невозможное счастье от пения сестры после страшного проигрыша в карты тому же Долохову, – проигрыша, из-за которого он только что думал наложить на себя руки[252].
Болезнь и боль у Толстого – это экзистенциальная ситуация, напоминающая о словах апостола Павла: «<…> Дано мне жало в плоть, ангел сатаны, удручать меня, чтобы я не превозносился» (2 Кор. 12: 7).
Сон князя Андрея – подтверждение суждения священника Павла Флоренского: «С о н – вот первая и простейшая, т. е. в смысле нашей полной привычки к нему, ступень жизни в невидимом. Пусть эта ступень есть низшая, по крайней мере чаще всего бывает низшей; но и сон <…> восторгает душу в невидимое и дает даже самым нечутким из нас предощущение, что есть и иное, кроме того, что мы склонны считать единственно жизнью»[253].
250
О символике двери в «Войне и мире» см.:
251
252
Точный и тонкий анализ этого эпизода принадлежит С.Г. Бочарову:
253