Я проползаю между балками к передней части дома, к длинной узкой щели между досками. Я уже не раз бывал там с мамой Розой, и теперь мне здесь ничто не в диковинку, дом изучить нетрудно — большая, длинная узкая комната со спальнями по обе стороны, а позади кухня. Загадка в том, что они делают тут, оставшись одни, в том, что же они на самом деле такое. Сегодня я должен разгадать это. Газета мне не открылась, зато в дом я проникнуть могу, в самую его сердцевину — как крыса, высматривающая их сокровенные тайны.
В этот тяжелый, жаркий послеобеденный час хозяева в спальне.
Хозяин на краю большой кровати, наклонившись, расшнуровывает башмаки и снимает их со своих странно беззащитных белых ног. Будто срубленное дерево, со вздохом откидывается навзничь на вышитое покрывало. Хозяйка в кресле у окна, в руках вязание, но она не работает. Сидит, уставившись в изнурительную белизну за окном, прямая и неподвижная, волосы стянуты в тугой узел, сидит и смотрит вдаль, повернувшись спиной к кровати, словно отвергая ее.
Вот и все. И ничего больше. Никакой тайны. И никакой разгадки. Только по-прежнему остается разница: они там, а я тут.
Мама Роза, мама Роза… Но от этой боли у нее нет никаких снадобий. Я один. К кому обратиться? Если бы у меня был отец, тогда, может, к нему?.. Он где-то далеко в огромном мире. Но кто он и где он?
Хозяин велел мне присматривать за ребенком и приучать его к работе на ферме. Он хорошо все схватывал. Он мог быть и моим сыном: я знал его мать. Лейс, нежный плод, слишком зеленый, чтобы срывать его, — слишком хрупкая она была, что ли. Это у него, я думаю, от нее. Как часто я предупреждал его: «Галант, что проку сопротивляться? Дерево ломается, а вот тростник гнется. Спроси меня, я-то знаю». Я хотел остеречь его. Но было видно, что он не слушает. Я — малаец, я умею предугадать то, что будет.
Я надеялся, что Роза сумеет образумить его. Самая мудрая женщина из тех, что я знавал. Но его замкнутость, обособленность удручали меня. От таких недугов нет снадобий. Таким больным нет исцеления. Они притворяются смирными, а на самом деле они из той породы лошадей, которых не укротить. Они взбрыкнут, когда ты этого совсем не ждешь. А жаль. Он был толковый малый, и, уж конечно, не я напихал ему в голову все эти бредни. Я никогда не хотел даже слышать о них. Если бы мне удалось вовремя обсудить все это со старым хозяином. Но с тех пор, как его хватил на поле удар, с ним уже не поговоришь. С женой его об этом тем более не потолкуешь. Хозяйка Алида всегда сторонилась нас. И уж особенно после того, как убили Николаса.
Его отняли у меня задолго до смерти: горевать я не в силах. Всю жизнь боялась я потерять мужа и сыновей, боялась остаться одной в этой враждебной и чужой стороне, так далеко от моего родного Кейптауна; ужас в ночи и пугающее, незнакомое солнце днем. Теперь я лишилась третьего ребенка — если считать того, который родился мертвым, а как мне не считать их всех? — и Пит лежит бессловесный и лишь поводит бесцветными глазами, следя за мной. Во мне нет даже боли, я спокойна. Во мраке этой смерти жизнь обрела некую сомнительную ясность. Бояться отныне нечего, никакая катастрофа уже не удивит меня, я привычно занимаюсь делами с утра до вечера, неторопливо и собранно. Рабов здесь хватает, я могла бы и не работать, но все же работаю, и это приносит мне удовлетворение. Никакой спешки, просто желание чем-то занять себя, чтобы не впасть в отчаяние, желание скромное, но постоянное и взывающее к неукоснительному порядку, в котором нет места пустым мечтам и сентиментальности. Теперь мне некуда торопиться, я вступила во владение всеми этими землями, исподволь уготованными мне, и вполне спокойна, живя прописными истинами здешней природы.
Они привезли его тело в фургоне — завернутое в коричневое одеяло и уже обмытое руками старухи Розы. Она, вероятно, так и ехала всю дорогу, самодовольная, как тряпичная кукла, покачиваясь от тряски фургона, отдавшись во власть мерной, неторопливой поступи черных волов. Она ничего не сказала мне, но и не отходила от его тела, глядя на меня, пока я смотрела на него, на моего сына, Николаса, этого когда-то простодушного мальчика, ставшего потом чужим и непонятным, но теперь, в смерти, возвратившегося ко мне; в его спокойном молодом лице были и прежняя прозрачность, и непроницаемость поздних дней.